Стефан Жеромский - Луч
— Дома.
— Можно его видеть?
— Можно.
Он снял пальто, миновал длинный узкий темный коридор и вошел в гостиную. Это была большая комната о трех окнах с портьерами из роскошного плюша. Занавески с искусно вышитыми вензелями «Ю. К.» были задернуты, и в гостиной царил приятный полумрак. Ослепительно навощенный пол был устлан огромным ковром, на котором стояла дорогая, но безвкусная мебель. На столе, покрытом скатертью, лежали альбомы с фотографиями и стояла лампа с красивым абажуром. По углам гостиной были расставлены кушетки, кресла и столики поменьше размером. Против окон висела скверная копия с какого‑то ученика Герена или Пуссена, почерневшая от времени мазня, где можно было рассмотреть лишь розовую женскую ногу и подобранную греческую тунику.
Радусский подошел к окну и выглянул в палисадник. Землю еще покрывал палый лист и сбитые ветром сучки, но одна клумба была уже вскопана. Дальше, между двумя рядами могучих деревьев, тянулась узкая аллея, полная жидкой грязи, в которой таяли рыхлые льдинки.
Дверь в соседнюю комнату тихо скрипнула, и на пороге показался мужчина лет сорока, высокий, костистый, начинающий уже стареть. Черные волосы у него на темени заметно поредели, в темной бороде, подстриженной клином, пробивались белые нити. Из‑под красивых прямых сдвинутых бровей зорко смотрели хитрые глаза, поблескивавшие, как два алмаза.
— Радусский… — произнес пан Ян, не двигаясь с места.
— Кого я вижу? Ясь! — воскликнул Кощицкий, раскрывая объятия. — Дружище, как поживаешь?
Он крепко обнял и поцеловал Радусского. Потом схватил за руки и, встряхивая их, стал приговаривать:
— Ей — богу, он! Он самый, обезьяна этакая! Как раз на днях кто‑то спрашивал о тебе. Погоди… Кто же это был? А я ничего не мог ответить, потому что ровно ничего не знал… Ну, как же ты там?
— Да вот, вернулся.
— Вижу, вижу…
Лицо Кощицкого омрачилось, и словно какой‑то холодок пробежал между ними. Они перешли в кабинет, который служил хозяину приемной. Это была темная небольшая комната. У стены стоял простой письменный стол, заваленный бумагами, поодаль длинная черная скамья. В незастекленном шкафу валялись книги в изрядно запыленных переплетах.
Кощицкий сел на жесткое кресло у стола, Радусский на мягкий стул. Оба они снова посмотрели друг другу в глаза, обменялись улыбками… Ни тот, ни другой не находили нужных слов. Гость их и не искал, ему доставляло удовольствие смотреть на товарища детских лет, узнавать все тот же прекрасный лоб, орлиный нос, сжатые губы и смелые огненные глаза…
Наконец Кощицкий спросил:
— Ты что же, думаешь обосноваться здесь, в Лжавце?
— Да.
— Вероятно, собираешься чем‑нибудь заняться?
— Да, конечно, чем‑нибудь займусь.
При этих словах Радусский поглядел приятелю в глаза, ожидая найти в них прежнее радостное выражение, появившееся при встрече. В глазах Кощицкого вспыхивали и гасли странные искры, трудно было угадать, что они выражают.
— Сказать по правде, напрасно ты выбрал эту дыру. Лучше было ехать прямо в Варшаву! Положа руку на сердце, должен сказать тебе, что в сферах, сколько‑нибудь мне знакомых, даже пробовать не стоит. Ты представить себе не можешь, как трудно получить у нас даже самое скромное место!
— Я пока не ищу платного места, — сказал Радусский. — У меня есть небольшой капитал, как — нибудь проживу. Я, собственно, подумываю об одном предприятии в Лжавце…
Кощицкий молча разглядывал свои ногти. А когда он поднял глаза, сердце у Радусского сжалось так же тоскливо, как там, за городом, когда его ударили палкой.
— О, если у тебя есть капиталец, тогда и здесь можно делать дела, — сказал адвокат. — Все зависит, разумеется, от его размеров. На чем это ты, братец, зашиб деньгу, а?
— К сожалению, сам я не зашиб, просто получил наследство от дяди, который, когда мы учились в школе, присылал мне, если помнишь, раз в месяц по трешнице и за всякую провинность снова ее отбирал. Когда я поступил в университет, дядя решил, что я голова отпетая, и знать меня не хотел, потом проклял и лишил наследства, а в конце концов, три года назад, перед смертью, завещал мне все свое состояние.
— И большое? — полюбопытствовал Кощицкий.
— После продажи земли, дома и всякой рухляди получилось двадцать с лишним тысяч рублей.
— О, брат! С такими деньжищами тут можно что хочешь затеять… и разбогатеть по — настоящему! Это я тебе говорю! Слышишь? Я! Однако, погоди… пойдем, я познакомлю тебя с женой.
Кощицкий проворно вскочил и потащил друга в свою роскошную гостиную. На минуту он исчез в соседней комнате и вернулся оттуда с женой, молодой красивой пухлой блондинкой. Она была беременна и, когда муж представил ей Радусского, сильно смутилась. Обменявшись с гостем несколькими любезными фразами, она извинилась и под предлогом приготовления какого‑то особенного пасхального борща оставила гостиную.
— Прежде чем мы с тобой приступим к пасхальной трапезе, душа моя, ты должен выложить мне всю свою историю, от альфы до омеги, — весьма благосклонно произнес Кощицкий.
— Моя история, право же, не любопытна и ничем не примечательна. Ее можно изложить в двух — трех словах. Лучше расскажи о себе. Дела твои, слава богу, идут хорошо?
— Не могу пожаловаться… неплохо… — ответил Кощицкий, охотно меняя тему разговора. — Я женился, — продолжал он с неподражаемым увлечением самовлюбленного человека, который рад случаю выложить все обстоятельства своей жизни, хотя бы они не стоили и десятой доли того, что пережил собеседник. — Женился я пять лет назад, взял за своей дражайшей половиной несколько тысяч, обзавелся конторой. Это главное. Сейчас, душа моя, в Лжавце у меня клиентура — евреи, мужичье, вонючая, правду сказать, клиентура, зато — почти вся моя.
— Вон как!
— г Да, да. Я у этой адвокатской братии, облысевшей и поседевшей в стенах лжавецкого суда, заграбастал, что только мог. Когда я приехал сюда и, прослужив два года делопроизводителем у одного из здешних авгуров, решился открыть собственную контору, — для этого понадобилось занять пятьсот рублей у Мошки Иовиша, — они здорово меня допекали. О — о, ты представить себе не можешь, чего я от них натерпелся. Башка моя была набита прописными истинами — совесть, борьба, принципы, симпатии и антипатии… Все это приносило мне чистого дохода несколько десятков рублей в год. Я по уши увяз в долгах и был близок к отчаянию. Но бог миловал. У моего авгура, да и за время собственной практики я хорошо изучил адвокатские повадки и стал поумнее. Повел дело совсем по — иному. Я решился тогда на два важных шага: во — первых, разориться на посредников, во — вторых, — браться за любое дело! Dictum factum[9]. Тут как раз подвернулось довольно скользкое уголовное дельце. Некий иудей имел несчастье слишком явно ускорить кончину своего компаньона. Скандальная история, ты, может, даже слышал об этом. Улики были весьма, весьма очевидные. Пришла ко мне жена этого Дрейхафта, стала приставать. Взялся я за это дело. Изучил его внимательно, со всех сторон, и такую, брат ты мой, речугу закатил в окружном суде, что, представь себе, оправдали прохвоста. Оправдали начисто! С тех пор отбою нет…
Радусский улыбался, рассеянно выводя пальцем загадочные узоры на столе, покрытом тонким слоем пыли.
— В самом деле… Ты открыл замечательный способ привлекать клиентов, — медленно проговорил он. — И много ты зарабатываешь?
— Да как сказать… Три, четыре, пять в год.
— Тысяч?
— Ну, не копеек же!
— Неплохо.
— Видел, у вокзала достраивается каменный домина в три этажа? Это мой. Тебе, впрочем, не советую затевать такое дело. Хлопот по горло, а прибыли когда еще дождешься.
— О, разумеется! Ну, а как адвокатская братия, поседевшая и облысевшая в стенах лжавецкого суда?
— О! С ней пришлось повоевать, были очень щекотливые объяснения, сначала разрыв, потом примирение… Сейчас мы тихо и мирно подставляем друг другу ножку. Вначале, когда я щепетильничал и ходил в худых сапогах, они относились ко мне со снисходительной жалостью, как к милому птенцу с красивыми перышками. Но как только я выиграл дело Дрейхафта, они набросились на меня, как на дикого тигра: поносили, чернили, обливали грязью, на улицах не узнавали, а в гостиной не подавали руки. Ты понимаешь?
— Как не понять…
— Когда же они увидели, что у моих дверей выстраиваются толпы евреев и мужиков, то вызвали меня на товарищеский суд.
— Товарищеский суд? Однако!
— Да! — сказал адвокат, с силой сжав плечо Радусского и выпятив нижнюю челюсть. Его глаза из‑под сдвинутых бровей светились холодным фосфорическим блеском, от недоброй улыбки встопорщились коротко подстриженные усы и обнажился ряд белых зубов. — Вызвали меня на суд… Э, думаю, была не была! Надел парадный сюртук, свежую сорочку, повязал новый гал стук, причесался — и пошел. Старейший из «корпорантов», пьянчуга Скуркевич в качестве, так сказать, председателя обратился ко мне от имени всей коллегии с дружеским увещанием. Корпорация, дескать, просит меня оставить практику и отказаться от подобных действий во имя… этики. Я так и знал, что старый пройдоха употребит это словечко. Я ждал, когда он его произнесет. Как только оно прозвучало среди плавных назидательных фраз, полных бескорыстного пафоса, я с подобающей скромностью попросил слова. И когда пришло мое время, я им тоже сказал пару теплых слов! Я, брат, хороший адвокат, и будь уверен, что свое дело сумел выиграть даже перед всей «корпорацией». Я не имею обыкновения бросать слова на ветер, ты это должен помнить, и аргументы, которыми я оперировал, были неопровержимы, как таблица умножения. Primo, — факты, secundo, — меткий удар. Употребив способ, быть может, несколько вульгарный, то есть показывая на виновных пальцем, я представил почтенной корпорации нескольких ее членов, фигур весьма известных, я напомнил этим знаменитым адвокатам дела, которые они вели в свое время, назвал людей, услугами которых они пользовались, перечислил все их проделки и махинации. Каждый аргумент попадал в цель, как кирпич, свалившийся на голову. Адвокат Икс возмущен тем, что Мошек Кропля поставляет мне клиентов за энное количество копеек? Однако он совсем не возмущался, когда столько‑то лет назад, прибегая к таким‑то средствам, гораздо худшим, чем мои, через таких‑то лакеев втерся в доверие к фабричной фирме Ур — Нозджицкий и К°. И примеры… Адвокат Игрек бросил в меня камень за то, что я защищал дело Дрейхафта и ему подобных. А не вспомнит ли адвокат Игрек свои собственные дела: такое‑то и такое‑то и так далее и тому подобное… И факты, даты, подробности. Всё в глаза! Не успел я таким манером вытащить за ушко да на солнышко четверых, как чаша весов стала склоняться на мою сторону, и, когда заседание было закончено, решительно всем, без различия возраста и жульнических талантов, мое дело казалось белым, как лист веленевой бумаги…