Фёдор Степун - Николай Переслегин
Очевидно природа памяти много сложнее и таинственнее. Всматриваясь в очень напряженную во мне в последнее время жизнь памяти, я подсмотрел, как мне кажется, тайну её.
Вспоминать — это значит, Наталья Константиновна, высматривать в прошлом его непрехо-
69
дящую идею, его бессмертную душу, высвобождать преображающей силой памяти эту душу из объятий той бренной действительности отошедших дней, в которой она была в свое время в гораздо большей степени загублена, чем воплощена, и одновременно силой мечты, всегда соприсутствующей памяти уже и творить этой освобожденной душе некую новую,достойную её, преображенную плоть. Те переживания, что мы называем мечтаниями и воспоминаниями, представляют собою в сущности два отличных но нераздельных момента единого в душе процесса, процесса допрашивания нашей жизни о её вечном смысле, допрашивания вечности о внутреннем достоинстве наших дней, часов и путей.
Процесс этот протекает в нас весьма различно.
У меня бывают часы, когда я свято верю в то, что где-то в веках, быть может, за гранью жизни моя душа была обручена с Вечностью.
В такие окрыленные часы душе все кажется возможным и доступным. Смело отдается она своим мечтам и свято верит в их осуществление. Верит, ибо знает: мечты не пустые фантазии, но непреложные пророчества прошлого о будущем. Они сбудутся, они всегда сбывались. Мечты —нежнейшая листва на вечном дереве воспоминаний.
Но я знаю и другие часы, часы малодушного неверия в посвященность моей души вечности.
70
Слабым, бредовым шёпотом мечтает душа о своем будущем, но в осуществление своих мечтаний не верит, не верит, ибо знает — мечты пустые фантазии, в будущее проецированные разочарования. Они никогда не сбудутся, они никогда не сбывались. Мечты — облетевшие листья вокруг гнилого дерева воспоминаний.
О, если бы Вы знали, Наталья Константиновка, какие муки испытывает современная душа, и моя в том числе, от постоянного столкновения начала верующей мечты, дара творцов и художников, с началом разлагающей мечтательности, вечно снедающим всех эстетов и неврастеников.
Что делать — каждой эпохе и каждому человеку свое иго. Не отказываясь нести его, я все же надеюсь облегчить себе ношу и Вы знаете, конечно, чем! Чем же как не постоянным пребыванием вблизи Вас.
Наталья Константиновна, я начал «излагать» Вам мысли о созвучии мечты и воспоминания с тем, чтобы избежать дальнейших объяснений в любви. Конец моих размышлений привел, как видите, к началу объяснения — очевидно любящего все пути ведут в Рим, а потому, чтобы быть последовательным, обрываю письмо.
Если оно вышло длинным и скучным, похожим скорее на статью чем на письмо, простите меня.
Причина этого в том, что психологический момент в развитии наших отношений требует
71
от меня подавления в себе психологии влюблённого.
Было ли бы мое письмо, — если бы я заменил эту психологию не философией мечты, а чем либо другим, — более коротко и менее скучно, я не знаю, — но сомневаюсь.
От Вашего ответа жду разрешения всех своих сомнений.
Ваш Николай Переслегин.
Гейдельберг 3 февраля 1911 г.
Целый месяц ждал я Вашего письма, Наталья Константиновна. Вчера утром оно наконец пришло. Хотя и заказное, но совсем тоненькое: две десятикопеечные марки. Верьте, это не упрек и даже не удивление, это простая внимательность моих глаз ко всему, что делают Ваши руки. Письмо, как все Ваши проявления, удивительно похоже на Вас. Я ждал его совершенно таким, каким оно оказалось, и все-же оно прозвучало во мне тою же поражающей неожиданностью, какою отзываются наши души на вечные образы жизни: — на образы любви, смерти, солнца и ночей.
Поистине, Наталья Константиновна, Вы совершенно своеобразное существо и все-же, разрешите мне это прямо сказать Вам, Вы в сущности почти не человек. Быть может это значит, что Вы до конца и насквозь женщина, такая же древняя женщина, как сама Mutter Natur.
72
Ваши письма — вовсе не письма: ни мысли, ни чувства, ни слова... нечто совсем иное — они родные места, какие то с детства знакомые, но в жизни забытые леса, поляны, тропы.
И все же знаете, родная, не будь я сейчас увлечен мыслью, что тайна Вашей души — тайна завороженной, невластной над собою лесной глуши, я оскорбился бы Вашим письмом.
Как Вы могли принять в себя всю мою взволнованность и не спугнуть со своей души её тишины и спокойствия! Как Вы могли ощутить всю страстность моей любви и не ответить на признание в ней ни одним мановением, не склоняющейся, нет, но все-таки колеблющейся воли! Как Вы могли, наконец, явить в своем письме невероятную глубину вечной мысли и полное отсутствие всякого размышления о нашем завтрашнем дне? Скажите мне ради Бога, что все это значит в порядке человеческих чувств? Обреченность уже раз навсегда отдавшей себя души? Сверхчеловеческое спокойствие мудрости или бессознательный расчёт глубоко схороненного женского кокетства?.. Не сердитесь на меня, Вы ведь понимаете, что я в сущности не говорю Вам того, что как будто бы все же и говорю? Ведь Вы понимаете, что все мои вопросы и упреки, в последнем счете не о вине Вашей, но снова и снова о тайне и красоте Вашей. Я ведь знаю, Вы не можете ответить мне на вопрос, что значит Ваше письмо в человеческом плане: — обреченность,
73
мудрость или расчёт? Не можете потому, что для Вас этого плана вовсе нет.
А потому покончим, родная, с моими вопросами. Они ничего не значат, хотя и говорят об очень многом темном и нехорошем, — но, конечно, не в Вас, а во мне.
Завтра буду продолжать писать, а сейчас пойду пройдусь по Неккару.
Целую Ваши руки, дорогая, и душевно благодарю за Ваше прекрасное, грустное, немое письмо.
Н. П.
Гейдельберг 5-го февраля 1911 г.
Вчера со мной случилось невероятное событие. Решив пройти домой не долиной Неккара, а горами, я, несмотря на всюду расставленные столбы с надписями — заблудился.
Когда я после многочасового блуждания стал уже в сумерках спускаться в какую то долину, то был внезапно вознагражден судьбой за все перенесённые трудности: я кажется понял тайный смысл Вашего письма, как человеческого документа.
Не зная, как попаду домой, я начал было отчаиваться, но вдруг внизу в тумане зажегся огонь, за ним другой, залаяла собака. Очевидно я спускался к деревне. Но дело не в деревне, дело в том, что собака залаяла как то не по
74
здешнему, а с каким то особым русским завыванием. Завывание это сразу перенесло меня в какие то иные места.
Как то часто бывает, мне вдруг показалось, что все происходящее сейчас со мной уже однажды происходило во мне, что так же и о том же когда то уже зажигались огни, что так же и о том же когда то завывала собака...
И тут я вспомнил знаете что, Наталья Константиновна, — нашу поездку в Холмы.
Помните, как перед спуском к «Шане» все сошли с линейки и пошли пешком. Алексей с Полонскими шел впереди: его звонкий высокий голос, как всегда что-то страстно доказывавший, упорно оспаривал глухую тишину замкнувшегося за нами леса и минорное погромыхивание глухарей на пристяжных. Вы, такая в тот вечер невероятная, шли рядом со мной. Продолжая наш разговор о смысле жизни и любви, мы, думается мне, оба знали, что впервые говорим о Ваших отношениях к Алексею. Разговор этот представляется мне сейчас рубежом в наших отношениях. В его двойственном свете я впервые почувствовал глубокую грусть Вашей души. Перед тем как подойти к поджидавшей нас линейке, Вы на минуту остановились у березы, и, смотря на горевший внизу у парома костер, как то неожиданно сказали, что Вы не героиня, что любовь дар, любовь песнь не для Вас, что пути Вашей любви — пути труда и, если Бог поможет, добра. Я не узнал Вас в этих словах.
75
Правда в них прозвучала знакомая мне красота вашей своеобразной отрешенности, но сильнее её прозвучала в них какая-то не Ваша сознательность.
Вы, обаяние которой всегда заключалось в редчайшем даре никогда не говорить о волнующих Вас вопросах одно мысленными словами, но как то зацветать о них всем Вашим бытием, вдруг снизошли в этих словах о труде и добре до какой-то нравственной формулы предстоящего Вам жизненного пути.
Нет, думал я, садясь в экипаж рядом с Вами, такие души как Наталья Константиновна не раскрывают своей правды и сущности в формулах, и если в них уже дело дошло до осознания своих жизненных путей, то это вернейший признак, что почва жизни под ними колеблется.
В тот вечер я впервые подумал, как бы Ваш брак с Алексеем не стал ущербом Вашего бытия. Я подумал это, но конечно не решился высказать моих мыслей вслух. Не признался я Вам в них и в своих последних письмах, хотя, быть может, самый факт написания их и равносилен такому признанию.