Владимир Набоков - Просвечивающие предметы
— Послушай, — сказала она, разглядывая свои «Мондштейновские сексоходы»{21} (их невероятное название), — я лыжи оставлю здесь, переобуюсь, и мы с тобой спустимся à deux,[31] Я поссорилась с Жаком, и он ушел со своими дорогими дружками. Слава Богу, все кончено.
Сидя напротив него в божественной кабине подвесной дороги, она удовольствовалась сравнительно учтивой версией того, что позже поведала ему во всей красочности мерзких деталей. Жак требовал, чтобы она присутствовала на мастурбационных сеансах, которые он проводил с близнецами Блейк у них на даче. Раз он уже заставил Джейка показать ей свою снасть, но она, топнув ножкой, призвала их к порядку. Теперь Жак поставил ей ультиматум: или она будет участвовать в их гадких играх, или он отказывается с ней спать. Она готова быть сколь угодно современной и в социальном смысле, и в сексуальном, но это, по ее мнению, грубо, оскорбительно и старо, как Древняя Греция.
Кабина так и парила бы в голубом сиянии не хуже райского, если бы могучий служитель не поймал ее прежде, чем она повернула обратно в вечность. Они вышли. Под навесом, где машина творила свою скромную нескончаемую работу, царила весна. Чопорно извинившись, Арманда на минуту исчезла. На заросшем одуванчиками лугу паслись коровы, из близлежащей buvette[32] раздавалась радиомузыка.
В застенчивом трепете молодой любви Хью мучился мыслью, можно ли будет ее поцеловать, если они остановятся отдохнуть на каком-нибудь извиве тропинки. Да, он попробует, как только они достигнут пояса рододендронов, где, вероятно, сделают привал — она, чтобы снять куртку, он, чтобы вынуть камушек из правого ботинка. Рододендроны и можжевельник давно сменились ольховником, и знакомый голос отчаяния стал внушать Персону, что камушек и мотыльковый поцелуй лучше отложить до другого раза. Когда они дошли до ельника, она остановилась, осмотрелась по сторонам и сказала столь же обыденным тоном, как если бы предлагала собирать грибы или ягоды: «А теперь займемся любовью. Вон за теми деревьями есть симпатичная полянка со мхом — никто не помешает, если не тянуть». Нужное место было отмечено апельсиновой кожурой. В порядке подготовки, какой требовала его нервическая плоть (просьба «не тянуть» была ошибкой), он попробовал ее обнять, но она рыбьим движением вывернулась и уселась на кустики черники, стаскивая с себя башмаки и брюки. Вдобавок ко всему, его неприятно поразила рифленая фактура ее черных рейтуз грубой вязки, которые она носила под лыжными брюками. Спустить их она согласилась только до необходимого уровня. Ни целовать себя, ни даже поласкать ей бедра она не позволила.
— Ну, значит, не везет, — в конце концов сказала она, но стоило ей, приподнявшись и натягивая рейтузы, ненароком к нему прижаться, как он моментально обрел силы и исполнил все, что от него требовалось.
— Ну а теперь домой, — обронила она обычным голосом сразу, как только дело было сделано, и они в молчании стали быстро спускаться дальше.
За следующим поворотом тропинки внизу показались первые сады Витта, а еще ниже можно было разглядеть сверкающий ручеек, лесной склад, скошенные поля, коричневые домики.
— Ненавижу Витт, — сказал Хью. — Ненавижу жизнь. Ненавижу себя. Ненавижу эту старую мерзкую скамейку.
Она остановилась, чтобы взглянуть, куда указывает его гневный палец, и он ее обнял. Сперва она попробовала уклониться от его губ, но он отчаянно настаивал. Внезапно она уступила, и тут произошло маленькое чудо. Дрожь нежности подернула рябью ее черты, словно ветерок — отражение в воде. На ресницах ее блестели слезы, плечи дрожали в его объятьях. Этому мигу нежной муки больше не суждено было вернуться — вернее, ему не дано будет времени, чтобы повториться по завершении цикла, заданного его собственным ритмом; и все же это короткое содрогание, в котором она растаяла вместе с солнцем, вишневыми деревьями, прощенным пейзажем, задало ноту для его нового существования, подразумевающую, что как бы «все в порядке», несмотря на ее припадки дурного настроения, глупейшие капризы, грубейшие требования. Именно этот поцелуй, а не то, что ему предшествовало, и был истинным началом их романа.
Она высвободилась, не произнося ни слова. Долгая вереница детей, замыкаемая наставником, поднималась им навстречу по крутой тропинке. Один из школьников вскарабкался на круглый валун и спрыгнул вниз с радостным визгом. «Grüss Gott»,[33] — сказал учитель, проходя мимо Арманды и Хью. «Привет, если не шутите», — отозвался Хью.
— Он, наверное, решил, что ты ненормальный, — сказала она.
Миновав рощицу на берегу и перейдя через мост, они дошли до задов Витта, откуда, срезав напрямик по перекопанному и грязному склону между недостроенными дачами, добрались до виллы «Настя». На кухне Анастасия Петровна ставила цветы в вазу.
— Мама, иди сюда, — закричала Арманда по-русски, — жениха привела!
16
В Витте был новый теннисный корт. Однажды Арманда вызвала Хью на бой.
Сон, со времен детства с его ночными страхами, всегда был проблемой для нашего Персона. Проблемой двоякой. Иногда он часами должен был угождать черному автомату с помощью автоматического повторения какого-нибудь подвижного образа. Это была одна беда. Но еще большее мученье доставляло ему то полубезумное состояние, в которое он погружался, когда наконец засыпал. Он не мог поверить, что не для него одного ночь сотрясается от грубых и нелепых кошмаров, оставляющих за собой еще и дневную тень. Ни случайные дурные сны, рассказанные время от времени его друзьями, ни весь ранжир фрейдистских сонников с их веселенькими разъяснениями — ничто не могло сравниться с усложненной злостностью его почти еженощных опытов.
Первую проблему он еще в отрочестве пытался разрешить с помощью хитроумного метода, который действовал лучше всяких таблеток (слишком слабые давали недолгий сон, чересчур сильные выпускали на волю рой чудовищных видений). Метод, на который он набрел, заключался в мысленном воспроизведении, с точностью метронома, теннисной партии. Теннис был единственной игрой, доступной ему и в юности, и в сорок лет. Играл он не просто сносно, а с какой-то даже раскованной изысканностью (которую много лет назад перенял от своего кузена — лихого малого, тренера школы в Новой Англии, директором которой был его отец), и к тому же изобрел удар, какого ни Гай, ни зять Гая, еще лучший профессионал, не могли ни повторить, ни принять. В нем было нечто от искусства для искусства, — таким ударом нельзя отбить мяч после неуклюжего низкого отскока, он требует идеально уравновешенной стойки (трудно достижимой на бегу) и сам по себе победы не обеспечивает. Удар Персона делается напряженной и твердой рукой, сочетая силу драйва с вязкой подрезкой, так что мяч словно льнет к ракете, пока не отрывается от нее. Соприкосновение происходит у верхнего края ракетных жил, причем игрок должен далеко отстоять от летящего мяча и как бы к нему тянуться. Отскок — достаточно высокий, чтобы верхняя часть ракеты не подкручивала мяч, а плотно к нему «приклеивалась», направляя его по четкой траектории. Если мяч недостаточно плотно прилипает к жилам или попадает на середину овала, то получается самая обычная смазанная, медленная «свеча», которую легко отбить. Но если удар произведен правильно, он отзывается сухим хрустом в предплечье, и мяч точнехонько отлетает на предуготовленную для него точку у задней линии, «прилипая» к земле точно так же, как к жилам ракеты при самом ударе. Сохраняя заданную ему скорость, мяч едва отрывался от площадки, и Персон думал, что путем огромной, бесконечной тренировки его можно заставить вовсе не отскакивать, а катиться с молниеносной скоростью по поверхности корта. Отбить же неотскочивший мяч еще никому не удавалось, и такие удары пришлось бы в скором времени запретить как нарушение спортивных приличий и правил. Но даже в грубом исполнении самого изобретателя удар бывал иногда восхитителен.
Принимая удар Персона, противник обычно мазал самым смехотворным образом, потому что низкий мяч невероятно трудно даже не послать в цель, а просто отбить. Гай с гаером-зятем всегда удивлялись и досадовали, когда Хью удавался его «клейкий» удар, что, к сожалению, случалось нечасто. Он мстил тем, что не говорил озадаченным профессионалам, пытавшимся воспроизвести этот прием (добиваясь лишь слабого подобия), что весь фокус не в резкости, а в вязкости удара, и даже и не в самой вязкости, а в точном соединении мяча с ракетой у верхнего края ее жил, а также в твердом движении руки. Хью годами мысленно пестовал этот удар еще долгое время после того, как шансы его использовать свелись к двум-трем попыткам в какой-нибудь жалкой схватке (на самом деле в последний раз он удался ему в Витте — в игре с Армандой, после чего та убежала с корта, и обратно ее было недозваться). Чаще всего он прибегал к нему как к снотворному. На этих ночных тренировках перед погружением в сон он чрезвычайно усовершенствовал свой удар, например, сократил время на подготовку к нему (принимая сильную подачу), а также научился его зеркальному воспроизведению (при ударе слева — вместо того чтобы бегать как дурак за мячом). Стоило ему поудобнее пристроить щеку на мягкой прохладной подушке, как по руке пробегала знакомая дрожь уверенности, и он уже без остановки играл одну партию за другой. В запасе имелись и дополнительные изюминки, вроде ответа на вопрос сонного репортера: «подрезай, но не закручивай», или переполненного маком кубка Дэвиса, который он, победитель, принимал в блаженном тумане.