Август Стриндберг - Одинокий
А если и приметишь чье-то лицо позади повозки со скарбом, то уж беспременно – горестное, отчаянное, растерянное. Да только надо же, в конце концов, и переезжать с места на место, и странствовать, иногда необходимо встряхнуться, перевернуть свою жизнь, обновиться, вывернуть всего себя наизнанку. Сам я всю жизнь только и делал, что переезжал с места на место и странствовал, но нынче, в моей тиши и покое, вновь настигли меня впечатления былых скитаний, и впечатления эти сгустились и вылились в строки стихов, которым я дал название «Агасфер» [9]…
АГАСФЕР
Агасфер, иди в скитанье,
взявши посох и суму!
Жребий твой – не знать скончанья
не дан больше никому.
Колыбель была сначала,
но концу не выйдет срок;
вечно грязь топча устало,
много сносишь ты сапог.
Ты напрасно ждал Мессию –
время грозно шло вперед!
Ждешь, что минут дни лихие,
час амнистии придет?
Мнишь живым попасть в святые,
заслужив любовь высот?
Прочь стезей глухой и торной!
Брось тепло и брось уют!
Хлеб забит травою сорной.
Гнев властей небесных лют:
дом разрушен, как в Содоме,
нет детей и нет жены,
все сгорело, все в разгроме,
сруб и пашня сплошь черны.
Запрыгни в поезд, схватив суму,
но назад не смотри понапрасну.
Он дает и берет – пой хвалу тому,
кто учит бежать соблазна.
Не плачут родные, и друг платком
не машет, напутствуя в день предстоящий.
Что нам до того? Тем легче потом
выпрыгнуть разом в сей мир леденящий.
И дернулся поезд и ринулся тряско –
домов деревянных ползущая связка,
с людьми и скотами жилище-коляска…
Там почта с трактирами и магазинами,
уютные спальни с глухими гардинами.
Как город на быстрых колесах, он мчит,
и нету преград: он проходит сквозь стены,
на гору всползая, змеею шипит,
ржет лошадью, в воду входя дерзновенно;
шагов семимильных стремительна снизка,
и мнится, уж царство желанное близко…
Но суше конец, мы пред морем застыли.
Плыви, Агасфер, с этим краем простясь,
ведь с прежнею жизнью последнюю связь
порвешь и схоронишь в глубокой могиле.
Гляди, как тяжелы облака,
валы страшат громадою,
то вверх летя, то падая,
здесь твердой почвы ни островка,
ни мига покоя для бедняка.
Что день, что ночь, что явь, что грезы-мороки;
то вверх, то вниз, то взад, а то вперед;
повсюду скрежет, скрипы, взвизги, шорохи;
болты и скрепы точит, тросы трет.
Мученье тела и души,
плавучее орудье пытки!
Сам над собою суд верши,
внимая воплям волн в избытке!
Ты веришь, что близок спасительный брег?
Не к суше судно стремит свой бег –
капитан ведет нас в море открытое;
руку помощи он отвергает вовек
и клянет островов спокойствие сытое,
ибо море лживо, но суша лживей.
Попутный ветер? В свежем порыве
умей различать его страсть к наживе!…
В путь! В это поле серо-зеленое,
где пашет корабль, где облако сеет,
но в бороздах всходы не зазеленеют,
ничего не родит эта гладь соленая.
Небосвод похож на брезент, что сшит
как укрытье от порчи дождя и града.
А кто-то подумает: он защитит
небесную синь от дыма и чада,
чтоб не стать ей засиженной мухами, пыльной,
оградиться от сглаза злобой всесильной.
Агасфер, застынь у штевня,
взор стреми к стальной воде,
сжав кулак в тревоге древней,
скрыв уста в седой браде.
Грез не стало и видений,
пламень памяти угас,
от надежды нет и тени,
явь – лишь сей текущий час,
час, который длит мученье,
в коем смысла не найдут,
смутный, словно наважденье,
мертвый, как без кремня трут.
В черноту глядит пустую
узник палубы в тоске,
но тоскует он впустую,
как утопленник в мешке [10].
V
После несчетных возвратов холода наконец возобладала весна, однажды утром брызнули листьями почки лип на любимой моей широкой улице, и отныне я благоговейно шествую в праздничном зеленом сверкании, которое так приятно для глаз. Недвижен и ласков воздух, ноги ступают по мелкому сухому песку, дарящему ощущение чистоты. Подобно первому снегу по осени, молодая трава скрыла от взора прошлогодние листья, мусор и грязь. Оделись скелеты деревьев, и над берегами залива густой нежной дымкой зазеленел лиственный лес. Прежде подгоняемый холодом, ветром, я теперь прогуливаюсь не спеша, могу даже посидеть на скамейке. Под вязами у моря полным-полно скамеек, и на одной из них сидит в расстегнутом плаще мой неизвестный недруг, тот самый человек с желтым лицом, и читает газету. Сегодня я даже по одному названию этой газеты вижу, что мы с ним и вправду враги. А когда он поднял взгляд от газеты, мне показалось по его глазам, будто он вычитал в ней про меня что-то очень приятное для себя и полагал, что я уже принял этот яд или в скором времени должен буду принять. Но он ошибался, я никогда не беру в руки эту газету.
Майор сильно похудел и, видно, с тревогой ждет лета. Должно быть, ему все равно, куда ехать, да только уехать необходимо, чтобы не очутиться здесь в полном одиночестве и не чувствовать себя пролетарием. Нынче утром он стоял на мысу и считал легкие волны, что-то лепетавшие прибрежным камням, а временами вдруг принимался размахивать палкой, так просто, без всякой цели, чтобы хоть чем-нибудь да заняться.
Внезапно с другой стороны залива послышался звук трубы. Майор встрепенулся, из-за холма вынырнули каски всадников, Он мчался по нему, будто в атаку, так что дрожала земля, и широким строем под громкие крики, грохот и звон оружия уносился все дальше. Майор ожил, по его кривым ногам я увидел, что он служил в кавалерии, может, это проскакал его полк, от которого нынче он был отстранен, – так сказать, отлучен от дела, выброшен из игры. Что ж, такова жизнь!
Моя колдунья обычно не меняется от зимы к лету, а все же она заметно сдала за эту зиму, так что теперь ходит с палкой, кстати, возникает она лишь раз в месяц, не больше, но притом все так же принадлежит к кругу моих безмолвных знакомств, как и Владычица Мира с ее собачками.
Однако с приходом солнца и весны новые прохожие вторглись в наш круг, и для меня они все равно что незваные гости. Настолько разрослось собственническое мое чувство, что я и эту утреннюю прогулку в здешних местах начал считать своей собственностью. Я и вправду стал косо посматривать на новых прохожих, а впрочем, я почти и не смотрю на них, я настолько нынче углублен в себя, что не хочу вступать в контакт с людьми – даже переглянуться с кем-то из них и то неохота. Но люди почему-то требуют хоть такого сближения, неблагосклонно отзываясь о тех, кто «никого не замечает вокруг». Почему-то они считают, что им дано право заглянуть в душу каждого встречного, а я вот никак не пойму, кто мог дать им такое право. Я же воспринимаю такой взгляд как вторжение, как своего рода насилие надо мной, по меньшей мере как назойливость, и в юности я замечал,, что люди различаются по тому, глядят они на тебя или же нет. Теперь мне сдается, что переглянуться на улице с незнакомым прохожим – все равно что сказать: будем друзьями, – и все тут! Но у некоторых такой вызывающий вид, что я не могу заставить себя заключить с ними этот безмолвный дружеский союз – уж лучше равнодушие, на худой конец – даже вражда, потому что друг всегда приобретает влияние на меня, а мне этого не надо.
Нашествие новых прохожих, к счастью, всегда случается лишь весной – летом все посторонние уезжают за город, и дороги пустеют, становятся такими же безлюдными, как зимой.
И вот наконец пришло долгожданное лето. Оно просто наличествует, как некий свершившийся факт, и уж никак меня не волнует, оттого что я живу только моей работой, в общении с самим собой, то заглядывая вперед, в близкое будущее, то мысленно возвращаясь в прошлое, к моим воспоминаниям, и с ними я поступаю как с кубиками в игрушечном строительном наборе. Многое можно сотворить из них: одно и то же воспоминание по-разному используется в каждом создании моей фантазии, поворачивается разными гранями, окрашенными в разные цвета, и коль скоро число этих сочетаний бесконечно, я, увлеченный своими играми, постигаю ощущение бесконечности.
Никакого зова природы я не чувствую, лишь изредка что-то начинает мучить меня, словно я уклоняюсь от какого-то долга, непременная прерогатива класса, к которому причисляют меня другие, тогда как, на мой собственный взгляд, я стою вне общества. Да и пустынно как-то вокруг и уныло, знаю ведь я, что все мои друзья покинули город. Разумеется, я не искал их общества, когда они были здесь, но я знал, что они рядом, и мог думать о них и мысленно устремляться к ним на улицу такую-то и такую-то, но нынче я потерял их след.
Я сижу за письменным столом и смотрю на залив, один из заливов Балтийского моря, который синеет в просвете между гардинами; по ту сторону воды виден берег, покрытый темно-серыми, почти черными скалами, до круглоты обкатанными волной; внизу, у самой воды, сверкает белая линия пляжа, а над скалами высится темный еловый лес. Временами меня неудержимо тянет туда. Но тут я просто беру в руки бинокль и, не сдвинувшись с места, переношусь в этот пейзаж. Я бреду по прибрежной гальке, там, где под ольхами, под выскобленными до блеска досками забора, среди тростника и иссохших трав, растут желтые цветы лихниса и красные – дербенника иволистного. На горном склоне, в просвете между выжженным и свежим лишайником, папоротник, будто плющ, заглушает горечавку; по краям – несколько кустов можжевельника, и глубоко-глубоко можно заглянуть в ельник, особенно вечерами, когда солнце стоит уже низко. И вижу светло-зеленые своды в том ельнике, палаты, мягкие мхи и редкий подлесок из осин и берез.