Чарльз Диккенс - Давид Копперфильд. Том I
— Пиготти, что случилось? — спросил я, совсем перепуганный.
— Господь с вами, мистер Дэви, дорогой мой, ничего не случилось, — ответила Пиготти с напускной веселостью.
— Нет, наверное знаю: что-то у нас случилось. Где мама?
— Где мама? — повторила Пиготти.
— Да, где мама? Почему не вышла она к калитке и почему пришли мы с вами сюда?.. Ах, Пиготти!
Глаза мои были полны слез, и мне казалось, что вот-вот я упаду.
— Что с вами, мой бесценный мальчик? — воскликнула Пиготти, подхватывая меня. — Скажите мне, мой любимый!
— Но ведь не умерла же она, не умерла, Пиготти? — бормотал я.
— Нет! — прокричала Пиготти необыкновнно громким голосом.
Затем она села и, задыхаясь, проговорила, что я совсем перепугал ее; чтобы успокоить няню, я обнял ее и, стоя перед ней, вопросительно, с тревогой смотрел на нее.
— Видите ли, дорогой мой, я раньше бы сказала вам об этом, да не было удобного случая, — начала Пиготти. — Надо было это сделать, но у меня все нехватало духу.
— Ну, говорите ж, Пиготти! — упрашивал я, еще более перепуганный.
— Дэ-ви… — прерывающимся голосом, развязывая дрожащими руками ленты своей шляпки, пролепетала Пиготти. — Можете себе представить, у вас есть папа!
Я задрожал и побледнел. Чем-то непонятным, чем-то страшным, имеющим какое-то отношение к могиле на кладбище и воскресению из мертвых, вдруг повеяло на меня.
— Новый папа, — пояснила Пиготти.
— Новый? — повторил я.
Пиготти откашлялась, словно проглоченный твердый кусок оцарапал ей горло, и, протягивая руку, сказала:
— Идемте, поздоровайтесь с ним.
— Не хочу его видеть!
— А маму?
Я тут перестал упираться, и мы пошли с ней в парадную гостиную, где она меня оставила. По одну сторону камина сидела матушка, по другую мистер Мордстон. Матушка уронила работу и вскочила, как мне показалось, несколько смущенная.
— Ну, Клара, дорогая, — обратился к матушке мистер Мордстон, — помните, что надо сдерживать себя, постоянно сдерживать… Здравствуйте, Дэви! Как поживаете?
Я подал ему руку. После минутной нерешительности я подошел к матушке и поцеловал ее. Она тоже поцеловала меня, ласково потрепала по плечу и опять села за работу. Я был не в силах взглянуть ни на нее, ни на него, ибо был уверен, что мистер Мордстон смотрит на нас с матушкой, и, повернувшись к окну, стал глядеть на кусты, поникшие от холода.
Как только мне удалось ускользнуть, я пробрался наверх. Моя прежняя любимая комнатка уже не была моей. Мне приходилось теперь спать далеко от нее. Я поплелся вниз, думая там найти что-нибудь в прежнем виде, но всюду все так изменилось! Потом я пошел побродить по двору, но сейчас же со всех ног бросился бежать оттуда: оказалось, что в собачьей конуре, всегда пустовавшей, теперь жила большущая собака. Она была такая же черная, с таким же громким голосом, как и «он» сам. Увидев меня, собака рассвирепела и выскочила из конуры, порываясь наброситься на меня.
Глава IV
Я ВПАДАЮ В НЕМИЛОСТЬ
Если б та комната, куда перенесли мою кровать, была одушевленным существом, способным давать свидетельские показания, я теперь обратился бы к ней (интересно, кто спит в ней в настоящее время?), чтобы она засвидетельствовала, с каким тяжелым сердцем вошел тогда я в нее. Все время, пока я поднимался по лестнице, собака на дворе не переставала на меня лаять. С грустью посмотрел я на комнату: она показалась мне такой печальной, такой чужой… Скрестив на груди ручонки, я сел и задумался.
Самые странные мысли бродили в моей голове: я думал о форме комнаты, о трещинах в потолке, об обоях на стенах, о неровностях на оконных стеклах, искажавших видимые через них предметы, о старом умывальнике на трех ножках, — в нем, по-моему, было что-то недовольное, напомнившее мне о миссис Гуммидж, когда та думает о своем старике. Все это время я не переставал плакать, но, помнится, не отдавал себе отчета в причине своих слез — мне было только холодно, и я был удручен. Наконец в своем отчаянии я стал думать о том, как я влюблен в маленькую Эмми, как разлучили нас с ней и привезли меня сюда, где, повидимому, никому я не нужен, где никто даже наполовину не любит меня так, как она. Тут я почувствовал себя до того несчастным, что бросился на кровать, завернулся в угол стеганого одеяла и плакал до тех пор, пока не уснул.
Проснулся я, услышав, что кто-то говорит: «Вот он здесь», и снимает с моей разгоряченной головы одеяло. Это матушка и Пиготти пришли взглянуть на меня, и это был голос одной из них.
— Дэви, — сказала матушка, — что с вами?
Вопрос этот показался мне очень странным, я ответил: «Ничего», и сейчас же отвернулся, чтобы скрыть свои дрожащие губы, — они были правдивее этого «ничего».
— Дэви! — снова проговорила матушка. — Детка моя!
Ничто, кажется, не могло произвести на меня большего впечатления, как слова: «детка моя». Я уткнулся лицом в простыню, чтобы скрыть слезы, и, когда она хотела приподнять меня, пытался оттолкнуть ее от себя.
— Это вы все наделали, злая Пиготти! — воскликнула матушка. — Нисколько не сомневаюсь в этом. Удивляюсь только, как хватило у вас совести вооружить моего мальчика против меня и того, кто дорог мне. Скажите, что хотите вы этим достигнуть, Пиготти?
Бедная неповинная Пиготти подняла руки и глаза к небу и проговорила:
— Да простит вам господь, миссис Копперфильд, и пусть никогда раскаяние не мучит вас за сказанные вами сейчас слова.
— Можно просто сойти с ума! — закричала матушка. — И все это еще в мой медовый месяц, когда, кажется, и злейший враг мой должен был бы пожалеть меня и не отравлять мне моей маленькой доли счастья и спокойствия… Дэви, вы скверный мальчик. А вы, Пиготти, вы не человек, а зверь! Ах, боже мой, боже мой! — капризно-раздражительным тоном кричала матушка, поворачиваясь то ко мне, то к Пиготти. — Какая печальная вещь жизнь, даже тогда, когда имеешь как будто право ждать от нее только хорошего!
Вдруг я почувствовал, что до меня дотронулась чья-то рука, но это не была ни матушкина рука, ни рука Пиготти, и я тотчас соскользнул с кровати. То была рука мистера Мордстона, и он, не выпуская меня, сказал:
— Что все это значит, Клара, душа моя? Да разве вы забыли? Твердость духа, твердость, дорогая моя.
— Очень жалею, Эдуард, — пробормотала матушка. — Мне так хотелось бы быть очень хорошей… но мне так не по себе…
— Неужели? Не особенно радостно, Клара, слышать это уже теперь.
— Я и говорю: это особенно тяжело, что именно теперь меня так расстраивают, — надув губки, заявила матушка. — Не правда ли, это тяжело?
Он привлек ее к себе, что-то зашептал ей на ухо и поцеловал. Когда я увидел, что голова матушки лежит на его плече, а рука ее обнимает его за шею, мне стало тогда так же ясно, как и теперь, что при слабохарактерности матушки он сможет с нею сделать все, что только захочет.
— Идите вниз, душа моя, — сказал мистер Мордстон матушке, — а мы с Давидом сейчас придем к вам.
Проводив жену ласковым кивком головы и улыбкой, он с суровым видом обратился к Пиготти:
— Милая моя, скажите, вам известна фамилия вашей хозяйки?
— Я давно служу у нее, сэр, — ответила Пиготти, — и, конечно, должна знать ее фамилию.
— Это так. Но когда я поднимался по лестнице, мне как будто послышалось, что вы назвали вашу хозяйку не ее именем. Вы ведь должны знать, что теперь она носит мою фамилию. И впредь вы будете помнить это?
Тревожно поглядывая на меня, Пиготти молча присела и вышла из комнаты. Видимо, она почувствовала, что ее ухода ждут. Когда мы остались вдвоем, мистер Мордстон закрыл дверь, сел на стул и, поставив меня перед собой, стал пристально смотреть мне в глаза. Я, словно загипнотизированный, так же пристально глядел на него. Когда я вспоминаю об этой минуте, мне кажется, что и сейчас я слышу, как громко колотилось тогда мое сердечко.
— Давид, — наконец проговорил он, сжимая губы, — если мне приходится иметь дело с упрямой лошадью или непослушной собакой, как должен я, по-вашему, поступать с ними?
— Не знаю.
— Я бью их.
Свое «не знаю» я произнес едва слышным шопотом и почувствовал, что мне нечем дышать.
— Я заставляю их дрожать и корчиться от боли, — продолжал мистер Мордстон. — Уж, поверьте, я уломаю упрямца, хотя бы для этого пришлось из него выпустить всю кровь… А что это у вас на лице?
— Грязь, — сказал я.
Он знал так же хорошо, как и я сам, что это были следы слез; но спроси он меня об этом хоть двадцать раз, и каждый раз с побоями, мне кажется, детское мое сердце скорее разорвалось бы на части, чем я сознался бы ему, что плакал.
— Я вижу, вы умны не по летам, — сказал он, улыбаясь со свойственной ему важностью, — и вижу, вы прекрасно поняли меня. А теперь, сэр, умойтесь, и идемте со мной вниз.