Иван Ильин - Я вглядываюсь в жизнь. Книга раздумий
21. Сноб
Его не трудно узнать именно по чувству собственного превосходства, переполняющему его. Он же «единственный», «непревзойденный», он выше толпы. Он старается подняться над ней, создать дистанцию между собой и ней. Он — человек с положением. Он непрерывно старается дать нам почувствовать, что он снисходит до нас, серых людей толпы: он снисходителен, он терпит нас, он старается извинить нас за то, что мы так вульгарны, недостаточно прилично одеваемся (немодно! неряшливо! неуклюже!), что наш стиль жизни банален, что мы не в состоянии проявить понимание к «изысканности» «высшего света», избранных. Все это он нам и простил бы, но при условии, что мы станем им восхищаться; если же это произойдет, он попытается скрыть свое легкое отвращение.
В остальном он оказывается знатоком, сибаритом, гурманом. По-латыни: «arbiter elegantiarum[15]». В переводе на французский: «maiоtre de plaisir». И при этом он считает себя знатоком и хранителем «хорошего тона».
Мир знает «легкого сноба» и «тяжелого сноба».
Легкий сноб комичен. Он ухаживает за своей внешностью: костюмом, руками, прической, манерами, особенно за галстуками, туфлями и носками. Он не ходит, он семенит. Он не садится, он «усаживает себя». Он не говорит, он картавит и сюсюкает. На его лице прочитывается высокомерное разочарование. Его улыбка напоминает гримасу. А как он держит за едой вилку… с мечтательной грацией презирающего пищу. Все для него событие: курение, поглядывание на часы, чье-то обращение к нему. Он занимается вечным кокетством с самим собою — зеркальным отражением своего Я. Аффектированно и искусственно он вышагивает по жизни, пустой сам по себе и смешной для окружающих. В остальном он мало уважаем и довольно безвреден.
Тяжелый сноб, в отличие от него, вреден. Он хочет судить, судить компетентно, решительно вмешиваться в жизнь; и там, где это ему удается, возникает ущерб и нужда. Он — салонный знаток несущественного, с которым сам, однако, обращается как с чем-то наисущественным и, кстати, с ужасающим апломбом. Он выступает с такой непомерной самоуверенностью, что даже внушает боязнь скромным, наивным, безобидным дилетантам. Они видят перед собой «уважаемого, величайшего специалиста во всех областях жизни», позволяют ему импонировать себе, уступают ему поле сражения и с глубоким почтением молчат. Но не только его апломб валит с ног прочих, потрясенных; разумеется — и его заносчивость: «если кто-то так чванится, вероятно, у него есть на то причина… Возможно, он действительно знает все?» Уклонишься от перспективы неуместного, злого салонного спора (с грубыми окриками!), и поле боя остается за изображающим аристократа победоносным фатом…
То, что он рассказывает, годится также для того, чтобы прикончить бедных слушателей. Ведь он точнейшим образом, до мелочей, придирчиво, педантично и исчерпывающе искушен во всех областях. От него не ускользает ни одна деталь. Он разбирается в политике, моде, истории, искусстве, садоводстве, бальнеологии,[16] гомеопатии, истории народного костюма. Даже поваренное искусство доисторических времен и жизнеописания знаменитейших мошенников мира в сфере его специальных знаний. Особенно всезнающ он в области истории искусств. Ему известен род занятий отца второй жены Рембрандта; он точно знает, сколько кофейных зерен отсчитывал себе Бетховен по утрам на завтрак; какое имя носила по отцу бабушка Праксителя и т. д. Порою его память кажется безмерной; порою создается впечатление, что к его услугам во всех странах есть ловкое частное детективное агентство и что он выучил наизусть «Энциклопедию всеобщего знания»…
В действительности же его знания несущественны и мелки, бездуховны и обесценены. Все они подобны эмпирической пыли, а он сам — пылесосу. Как знаток он беспредметен; его рассудок ничего не создает; его авторитет не является авторитетом. Святая и глубокая суть вещей ускользает от него; и то, что он схватывает, — лишь налет подробностей, показного и формального. Поэтому все его поведение поверхностно и мелко.
Сноб — духовная видимость существования. И атмосфера, которую он создает вокруг себя, — снобизм — тщеславна и вредна. Бахвал и ветреник по роду занятий, он умеет лишь болтать о великих вещах; а из болтовни еще никогда в жизни не получалось ничего доброго.
22. Мужское общество
С давних пор известное, но не стареющее наблюдение: стоит нам, мужчинам, остаться в своем кругу, особенно если мы приглашены на вечернюю пирушку или сидим за нашим «постоянным столом», развлекаясь, чтобы прогнать скуку, — как уровень нашего общения начинает колебаться и снижаться. Один рассказывает о курьезе; другой пытается превзойти его в курьезности, и посмотри — всем уже хочется анекдота; все рвутся взять слово, у всех есть «что-то на сердце», что, собственно, никакого отношения к сердцу не имеет; за умным анекдотом следует глупый, за соленым — пресный, анекдоты сменяются непристойностями и, наконец, скатываются на такой уровень, что, расходясь по домам, а особенно на следующее утро, все полагают, будто при этом незримо присутствовала некая злая Цирцея,[17] околдовавшая и лишившая «их всех» достоинства, подобно тому, как она поступила с легкомысленными спутниками мудрого Одиссея.
Затем сидишь и думаешь, как могло дойти до такого и кто в этом виновен — начинающий шутник-любитель или неутомимейший рассказчик непристойностей? И правильный ответ гласит: «все и ни один». Как и в этой ситуации, часто бывает так, что гораздо вернее спросить о причинах, а не пытаться схватить за шиворот «виновного». Причин же существует множество.
Наиболее вероятным было бы предположить, что это мужское общество, безусловно знающее толк в винах; что отсутствие дам ослабляет внимание к требованиям хорошего тона, а упоение вином устраняет торможение, стесненное рамками обыденности. Немаловажно, что подобные пирушки или застолья почти всегда случаются под вечер. Рабочий день часто требует слишком большой сосредоточенности, напряженной собранности, строгого самообладания. Поэтому вечером хочется насладиться отдыхом, отпустить напряжение, проявить к себе снисхождение и кутить в случайных, откровенно разгульных компаниях. Подсознательное хочет играть, шутить, вырваться на свободу; и кстати, совершенно заслуженно. Но поразительное заключается в том, что расслабленное подсознательное так быстро застревает в тупике низкой непристойности, как будто это его любимая тема, которой оно весь день жаждало, как будто отдыхающий непременно должен скользнуть в нее. Но в этом нет абсолютно никакой необходимости.
Сознательное и произвольное расслабление от сосредоточенности могло и должно было бы пробудить и иные, более благородные силы подсознательного: художественную фантазию, остроумный анекдот, торжествующий юмор, доставляющую удовольствие карикатуру, откровенность «enfant terrible».[18] В один из таких вечеров состоялся описанный Платоном «Пир»,[19] на котором, кстати, присутствовала и мудрая Диотима.[20] В один из таких вечеров Бетховен импровизировал на рояле в честь своего отъезжающего друга шутливый канон «Метроном» (все присутствовавшие подпевали ему); из этого канона позже возникло великолепное Скерцо из Восьмой симфонии. Короче говоря, там, где есть дух и творческая сила, мужское общество находит гораздо более удачную форму отдыха.
Здесь надо учитывать и своеобразную дифференциацию личности в последнем столетии: добросовестная дневная работа занимает рассудок и волю человека, чувством же, фантазией и интуицией, напротив, пренебрегают и подчиняются диктату примитивного инстинкта; получается, что они питаются содержанием последнего.
Тем не менее возможно общение и на более высоком уровне; но это стоит усилий и стараний, кажущихся по вечерам «едва ли выносимыми». К этому добавляются еще и инфантильный инстинкт тщеславия: весь день он голодал и был подавлен, а теперь стремится взять реванш, опускаясь до анекдотов и непристойностей. Так «приятно» и «свободно» сидеть вместе; появляется «настроение»… часто люди «вместе» делают такое, чего бы не сделал никто из них в одиночку. Многие «делают за компанию» — «из любезности»: иные — чтобы не показаться «заносчивыми»; третьи поддаются своеобразной силе инерции, инстинкту толпы; и все катится вниз. Глубокий социолог формулирует закон: «Чем больше социальная группа, тем примитивнее ее уровень»; только великим людям дано не подчиняться этому закону.
Гете сказал однажды: «Каждый, в отдельности взятый, довольно умен и понятлив; взятые в массе своей являют лишь тупость одну».[21] Затем пробьет поздний час, и коллективный «дурак» опять разлагается на «умные индивидуальности». Потому что на свете не существует «вечных» мужских обществ.