Джослин Брук - Знак обнаженного меча
Обзор книги Джослин Брук - Знак обнаженного меча
Джослин Брук
Знак обнаженного меча
Nu is se ræd gelang
eft æt þe anum. Eard git ne const,
frecne stowe, ðaer þu findan miht
felasinnigne secg; sec gif þu dyrre!
Beowulf[1]1. Лис, его тотем
Осенние сумерки сгущались над низиной, когда Рейнард Лэнгриш соскочил с автобуса, идущего из Глэмбера, и зашагал по тропинке к деревне. С одной стороны тропинку окаймляли буки: между их прямыми, стройными стволами, блестя, как вода, просвечивало закатное небо; с другой ее стороны поля плавно спускались к низине, где, укрытая среди деревьев, в дымке речных испарений смутно виднелась деревня.
На той стороне низины, чуть повыше уровня других домов, сквозь надвигающийся сумрак ярко сияло освещенное окно. Вид его Рейнарду был приятен: он знал, что мать уже, должно быть, накрывает на стол и что через какие-нибудь десять минут он сам войдет в гостиную и его в который раз поглотит безмятежный, объятый теплом очага комфорт дома. Однако приятное это чувство умалялось полуосознанным пониманием его обманчивости; желание скорее прийти домой было по большей части привычкой, уцелевшей от прежних, более счастливых времен. Сейчас, торопясь к дому, он внезапно уступил смутной, непроизвольной неохоте: остановился на середине пути и оперся о калитку, ведущую в поля. До конца себе в том не признаваясь, он в последнее время стал испытывать необъяснимый ужас перед ежедневным возвращением домой. Он знал, что, не пробыв там и десяти минут, начнет досадовать на присутствие матери, на теплую, замкнутую атмосферу гостиной, на знакомые предметы, незыблемо застывшие на своих местах. Рано или поздно он сбежит оттуда на бесцельную вечернюю прогулку вдоль опустевших улочек и проселочных дорог, охваченный неодолимой тягой оказаться как можно дальше от дома.
В Глэмберском банке, где он работал, ежедневная рутина заглушала это беспокойство; он сознавал его в полной мере лишь вечерами. Опираясь сейчас о калитку, он ощутил, как сама сельская местность словно бы незримо, неописуемо на него давит, порождая в усталом мозгу невыносимое чувство плена. В то же время очертания пейзажа приобрели странную нереальность, будто он видел их сквозь искажающую линзу или на плохой фотографии.
Подобное ощущение, при всей его малоприятности, Рейнарда не удивило: вот уже несколько недель он страдал от этого тревожного чувства «нереальности» и отчасти с ним свыкся. Ему казалось, что он живет под стеклянным колпаком, позволяющим воспринимать нормальные свойства мира, но не дающим вступить с ним в непосредственный контакт. Иллюзию усиливало действительное притупление чувств, незначительное, но безошибочное: ухудшилось обоняние — возможно, из-за хронического катара, — и слух тоже был слегка нарушен. Привыкнув в последние годы к проблемам со здоровьем (его комиссовали из армии во время войны, после приступа ревматизма), он до сих пор не озаботился тем, чтобы обратиться к врачу; у него, казалось, и правда не было на это особой причины: симптомы были чуть серьезней ощущения легкого недомогания; и все же состояние здоровья на самом деле беспокоило его сильнее, чем ему хотелось бы признать.
Он устремил взгляд на землю у своих ног, где в сгущающихся сумерках едва виднелась поросль робертовой герани: ее изящные розовые цветки смутно выделялись на фоне более темной массы листьев. Это, такое знакомое ему растение, со столь естественной грацией укоренившееся в насыпи живой изгороди, принесло ему некое мимолетное утешение. Словно бы желая подтвердить свою связь с внешним миром, он вытащил сигарету и закурил; однако сигарета была безвкусной — с некоторых пор он утратил способность ощущать аромат табака — и привычные движения казались ему странно нереальными, будто он смотрел на кого-то за этим занятием в старом дерганом фильме.
Он снова поднял глаза к освещенному окну на той стороне низины, но последние остатки удовольствия от этого зрелища уже растаяли, и теперь он осознавал лишь невыносимое чувство плена, ожидающее его в теплой комнате, озаренной светом камина.
Он резко отбросил безвкусную сигарету, посмотрев, как она, брызнув искрами, ударилась о дорогу. Затем, не найдя утешения, продолжил спускаться с холма. Когда он подошел к деревне, какой-то рабочий прошаркал мимо в полутьме, приветствовав его на ходу:
— Вечер добрый, мистер Рейнард!
Это обращение по имени неожиданно доставило ему наивное удовольствие, напомнив о том, что он, служащий банка, принадлежит к этой сельской местности и, более того, воедино связан с ней остатками тех отношений, которые можно было бы назвать почти феодальными. Лэнгриши веками владели здесь землей, а его двоюродный дед (от которого он унаследовал имя Рейнард) жил в особняке; за два поколения семья рассеялась: землю распродали, сыновья пошли в коммерцию или на службу — но среди работников постарше феодальная традиция была еще жива.
Рейнард вдруг живо прибавил шагу, чувствуя непривычную гордость за своих предков и за необычное имя, перешедшее к нему от последнего владельца особняка. Рейнард — то была эмблема его хитрости, символ-тотем[2], служащий ему подспорьем в герилье против угнетающих его сил. Он пересек деревенскую улицу и со вновь обретенной уверенностью двинулся к дому, обнадеженный покровительством лиса — его тотема.
2. Прямой пробор
Пока он шел к дому, быстро стемнело: тяжелая масса облаков сгустилась в зените, и с неба посыпались крупные капли дождя — их наискось бросал ему в лицо поднимающийся юго-западный ветер. За несколько секунд ветер, казалось, усилился до урагана, набросившись на величественные каштаны у церкви, — их древние ветви отчаянно скрипели вверху, когда Рейнард проходил мимо. Когда он добрался до дома, дождь лил вовсю. Он толкнул дверь и шагнул в озаренную теплым светом комнату; мать, седовласая и безмятежная, подняла голову, и он, наклонившись, поцеловал ее, по обыкновению, молча: вот уже много лет миссис Лэнгриш была абсолютно и неизлечимо глуха.
Она невозмутимо продолжала накрывать стол к ужину: расставляла чайные принадлежности, выкладывала холодное мясо и столовые приборы, с безмолвной сноровкой сосредоточившись на этом занятии. Рейнард бросился в кресло и, взяв дневную газету, рассеянно пробежал взглядом заголовки, едва осознавая смысл прочитанного. В последнее время чтение газет стало для него почти невыносимым трудом — периодически, стыдясь своей глубокой неосведомленности о текущих событиях, он решал начать новую жизнь и прочитывал «Таймс» от корки до корки — однако часом позже едва ли мог вспомнить хоть одну новость. Приемника в доме также не имелось, поскольку миссис Лэнгриш, при всей своей глухоте, воспринимала радиоволны несколько болезненно, а Рейнард был преисполнен готовности отказаться от чего угодно, лишь бы не нарушать материнский комфорт, и жалел о том, что не может ощутимее скрасить ее недуг.
Отложив газету, он бесцельно обвел взглядом комнату, в очередной раз отметив до боли знакомые предметы, находящиеся строго на привычных местах: эстампы Анжелики Кауфман, бенаресскую медь, фотографию отца в парадной форме… С проблеском интереса заметил он одно небольшое изменение, произошедшее со вчерашнего вечера: в кованом медном горшке вместо виргинских астр стояла высокая, раскидистая ветка бересклета. Ягоды сияли в мягком свете необычайно ярко, будто подсвеченные изнутри. Увидев устремленный на них взгляд сына, миссис Лэнгриш сделала неопределенный поясняющий жест и коротко улыбнулась.
— Это Джон Квестед принес, — сказала она.
Чуть погодя мать с сыном молча сели за ужин. Ветер с нарастающей яростью бушевал вокруг дома, и дождь злобно плевался в окна. Еще до конца ужина Рейнард понял, что не в силах оставаться на месте; он сознавал, что отправляться на привычную вечернюю прогулку в такую погоду — чистое безумие, и все же чувствовал решимость сбежать как можно скорее из слишком уютной комнаты, от стесняющего присутствия матери. Однако миссис Лэнгриш ела медленно, и обыкновенная вежливость требовала дождаться, пока она закончит. Лишь после того, как она проглотила последний кусок, он начал нетерпеливо убирать со стола; когда же она добралась до кухни, он уже перемыл половину посуды. Быстро покончив с этим, он знаком предложил матери вернуться в гостиную. Войдя туда вслед за ней, он по привычке двинулся к фортепьяно и, усевшись за него, сразу же начал играть сонату Моцарта, механически и почти без выражения.
Его мать, заключенная в тюрьму глухоты, могла, однако, опытным глазом следить за движениями его пальцев. Сама бывшая некогда прекрасной пианисткой, она порой даже критиковала его исполнение, замечая, что такой-то пассаж следовало сыграть более легато или что он взял неправильный темп. Этим вечером, впрочем, она не прервала его игру ни единым словом. Вскоре музыка ему прискучила, и он вернулся в свое кресло у камина.