Лайош Мештерхази - Рана
Обзор книги Лайош Мештерхази - Рана
Лайош Мештерхази
Рана
Рана всю жизнь не заживала и терзала его самолюбие. (Или совесть? Но почему же совесть?! Почему?) Временами она кровоточила; боль не была острой, но рана никогда не заживала. Быть может, потому, что он никому не говорил об этом? Его бы высмеяли. И по праву. Одно-единственное слово «danke», суховатое, произнесенное одновременно и звонко и глухо, с какой-то легкой хрипотцой – такой звук издает треснувший фарфор, – могло показаться, что сказано «tanke». И безучастный взгляд, устремленный на поросшую кустарником долину.
(В немецком, как в любом другом языке, существует много выражений для изъявления благодарности. «Danke bestens»,[1] «vielen Dank»,[2] выспреннее «sehr liebenswьrdig schünen Dank»,[3] затасканное от частого употребления «dankschön».[4] Не стану больше перечислять. Суть всех этих выражений одна – «danke», слово, которое и само по себе обладает ясным значением. Все равно, что простое «спасибо».)
Как же могло оно нанести незаживающую рану пятнадцатилетнему подростку? (Будто и в нем треснуло что-то из тонкого фарфора. Нечто подобное может произойти от действия ультразвука.)
В те времена в Центральной Европе еще бывали жаркие, прекрасные лета. Да и зимы стояли такие, как в сказке или на одном из полотен Брейгеля: снежная баба, катание на коньках, раскрасневшиеся лица, в деревнях с рождества до марта езда на санях. С колокольчиками). О вирусах знали мало, болезни вызывались бациллами. Подросткам, которые неожиданно быстро вытягивались, угрожали палочки Коха, если они заболевали катаром верхушек легких. Особенно в городах и пыльном Альфельде.[5] Лекарство от этой болезни – хороший воздух, горы, хвойный лес, усиленное питание и ничего больше. Однако приходилось считаться и с экономическим кризисом. Вот друзья и предложили отправить мальчика к своим старым знакомым в штирийские Альпы. Мол, люди они надежные, порядочные, благородные, пожилая бездетная супружеская чета, когда-то знававшая лучшие дни, мальчика примут как члена семьи, а он поможет им немного по хозяйству. Стоить его пребывание там будет не дороже, чем если бы он жил дома. Да к тому же практика в немецком языке прекрасная!
После экзаменов он впервые в жизни надел длинные брюки. Это были офицерские брюки довоенного образца, из дешевого, но очень прочного светлого полотна. В дорогу, правда, он не мог их надеть – цвет слишком маркий. На станцию в Грац за ним приехал хозяин дома, и три часа они ехали автобусом по узкому, извилистому шоссе, ведущему в горы. Хозяина полагалось называть господином полковником, но уже в первый вечер мальчик стал звать его дядей Алексом. По-венгерски Элеком. Пышный титул как-то не вязался с дешевыми холщовыми штанами в пятнах от навоза и выгоревшей мятой рубахой, в которых он ходил дома. Пил он вместо воды прохладное яблочное вино из погреба. (Именовал его соком, но вино было самое настоящее!) Хозяйка дома выглядела куда более подтянуто. Лицо у нее худое, красное, волосы светлые с проседью, ростом выше мужа. И очень приветливая. Она протянула мальчику локоть, потому что, когда он вошел, готовила пойло для поросят, которые находились на ее попечении. Звали ее тетушкой Марией.
Дом был – шоссе проходило метрах в ста над ним, и пришлось просить шофера остановить автобус – старый, двухэтажный, из камня и дерева (такие крестьяне строят обычно в горах), с верандой и подсобными строениями. В нем пахло пылью и айвой, мебель была господской, но обветшалой. Мальчику отвели огромную комнату с двумя кроватями, но он предпочел спать на диване. Окна комнаты выходили на веранду, перед которой росло большое ореховое дерево, заслонявшее свет. Круг обязанностей мальчика определился уже на следующий день: утром и вечером он должен был помогать пожилому работнику относить молоко на шоссе, поджидать там машину, забиравшую молоко, приносить полученные в обмен пустые бидоны, а кроме того, с помощью электромотора молоть, мельчить, резать дневную порцию корма для скота. Вот и все дела.
У хозяев стоял подержанный велосипед, педали его трещали, скрипели, но вообще-то ездить на нем было можно. На стенах висело много всякого рода старинного и нового оружия, среди прочего и девятизарядное мелкокалиберное ружье с пулями и дробью. На территории усадьбы находилось родниковое озеро, маленькое, но для плавания пригодное. Во всем доме он обнаружил лишь две книги: иллюстрированную биографию Бисмарка и юбилейное издание, посвященное пятидесятилетию царствования Франца-Иосифа. К счастью, книг он привез с собой достаточно.
В усадьбе, как он узнал у работника, согласно поземельной книге, было сорок хольдов земли, большей частью невозделанной, – лес, горные пастбища, лужайки. За домом старый-престарый яблоневый сад; яблоки, созревавшие в нем, только на вино и годились. Были еще загончик для кур, огород, справа кукуруза, слева люцерна – до самого шоссе. На склоне ниже дома разместилось пастбище и желтело поле ячменя. (Во время сезонных работ хозяевам помогали жители соседнего хутора – издольно.)
Хребты двух холмов сходились под острым углом. Внизу, в месте их встречи, бил источник. Перед ним в ромбовидной выемке лежало озеро. Неизвестно, сама ли природа создала его, или прежний хозяин помог ему явиться на свет божий. Примерно метров восемь в длину, двадцать в ширину, чистое зеркало, едва превышающее размером небольшой зал, с осокой и поразительно яркими зелеными сорняками у берегов. А над ним холмистым полукругом, образованным стыком двух хребтов, лохматился лес. (Я говорю: холмы, они и были холмами, но мальчик знал, что здесь даже долина расположена выше, чем большинство горных вершин у него на родине.)
Усадьба раскинулась на пологом южном склоне одного из холмов. Напротив нее на отлоге находился покос соседнего хутора. К востоку между двумя холмами пролегала долина, по которой струилась вода источника, – мальчик не мог определить, куда она впадает: в Рабу или Муру (в конечном счете все равно в Дунай). Вдоль нее шла узкая «нижняя дорога». А «верхняя дорога» проходила по хребту противоположного холма; гладкая проселочная дорога через прохладный, душистый хвойный лес. Верхняя дорога в местном масштабе соперничала с шоссе: взберешься на нее – и за час прогуляешься до «села», а по шоссе даже на автобусе полчаса езды, и на велосипеде уйдет почти столько же времени.
«Село» я беру в кавычки, потому что это был скорее хуторской центр, с корчмой, мелочной лавкой, почтой, несколькими жилыми домами и церквушкой – местом паломничества и экскурсий. Если запоздает партия товаров от городского бакалейщика и неожиданно понадобятся соль, мука, сода для стирки или потребуется послать заказное письмо, в обед принимались обсуждать: как и кому идти? Мальчик тотчас же вызывался ехать и выбирал скрипучий велосипед. (Если бы ему достали подшипники, он починил бы его.) А когда у дяди Алекса возникали дела, он плелся к рейсовому автобусу. Надевал старомодный выходной костюм с жестким воротничком и галстуком-бабочкой.
После полудня дядя Алекс обычно засыпал ненадолго в своей затемненной комнате, предварительно прочитав несколько страниц из «Кайзербуха» или «Бисмарк-буха». Днем он работал в хлеву, время от времени проскальзывал в погреб за кувшином «сока», и к вечеру офицер артиллерии австро-венгерской армии кайзера и короля одуревал. Но пьяный он был тихим и добродушным. Обычно рассказывал о войне и всегда одно и то же. (Мальчик постепенно усвоил, что Горлице[6] и Герц,[7] оказывается, совершенно разные города.) По воскресеньям все ходили к мессе по верхней дороге. Это была, между прочим, любимая дорога тетушки Марии. Когда ей приходилось идти за покупками, она надевала грубые башмаки, широкую юбку в складку и метровыми шагами пускалась в путь. Она всегда работала: то стряпала в кухне, то возилась с поросятами, то склонялась над корытом, то хлопотала у стола. Давнее господское житье, свое привольное девичество никогда не поминала даже словом. Иногда, если руки ее не были в кукурузной крупе, мыльной пене или тесте, она легонько прижимала к себе мальчика и целовала его в макушку. Но говорить ничего не говорила.
Значит, и здесь его считали ребенком? Как дома? Лаока была ему приятна, без нее, быть может, он не чувствовал бы себя так уютно в чужом доме. Приятна-то приятна, но он и противился ей – чувствовал, что уже не ребенок и даже не подросток. Противился ласке всем существом пятнадцатилетнего (ему уже шестнадцатый шел!) мужчины. Прыщи у него прошли, голос стал басовитым, да и расти он вряд ли дальше будет. Что касается силы, то если дядя Алекс с чем-то не справлялся, всегда звал его на помощь. И не напрасно! А уж в длинных брюках, голубой рубахе из рогожки, смуглый от загара, он на все семнадцать выглядел или на восемнадцать. Два года в таком возрасте роли не играют. Работник Гудрун звал его молодым барином. И неудивительно. В Пеште кондуктор трамвая тоже, случалось, называл его молодым человеком.