Хорхе Борхес - Заметки об Уитмене
Обзор книги Хорхе Борхес - Заметки об Уитмене
Хорхе Луис Борхес
Заметки об Уитмене
Порой занятие литературой чревато претенциозным намерением – созданием совершенной книги, Книги Книг, включающей, подобно платоновскому архетипу [1], все прочие книги; предмет, чью ценность не умаляет время. Кто питал это намерение, выбирал великие дела: Аполлоний Родосский – первое судно, превозмогшее опасности моря; Лукан – битву меж Цезарем и Помпеем [2], когда орлы сражались против орлов; Камоэнс – лузитанский меч на Востоке; Донн – круг превращений души, восходящей к пифагорейской догме [3]; Мильтон – древнейший из грехов и Рай; Фирдоуси – династию Сасанидов [4]. Гонгора первым решил, что великая книга может обойтись без великой темы; пространная история, рассказанная в «Одиночествах» [5], умышленно безыскусна, что отмечали (и порицали) Каскалис и Грасиан (Филологические письма, VIII: «Критикой», II) Малларме оказалось мало безыскусных тем; он занят поиском негативных, подобных отсутствию цветка, женщины или белизне бумажного листа, предшествующей стиху. Как и Пейтер, он чувствовал, что все искусства тянутся к музыке – искусству, форма которого и есть содержание; его изящное вероучение «Tout aboutit en un livre» [6] обобщает гомеровскую сентенцию о богах, ткущих невзгоды, дабы будущим поколениям было что воспевать («Одиссея». VIII, in fine [7]). Около тысяча девятисотого года Йейтс ищет совершенства в символах, пробуждающих родовую память – великую Память, бьющуюся под коркой индивидуума; следует сравнить эти символы с позднейшими архетипами Юнга. В своем «Огне» [8], книге, несправедливо забытой. Барбюс преодолевает (или пытается преодолеть) временные границы поэтическим рассказом об основных состояниях человека; в своих «Поминках по Финнегану» Джойс делает то же, прибегая к одновременному вводу примет различных эпох. Предумышленное использование анахронизмов, укрепляющее впечатление вневременности, практикуют Паунд и Элиот.
Я упомянул несколько способов; нет более любопытного, чем предпринятый в 1855 году Уолтом Уитменом. Прежде чем перейти к его рассмотрению, приведу ряд мнений, в той или иной степени предвосхищающих то, что скажу я. Первое принадлежит английскому поэту Лэшлю Эберкромби. «Уитмен, – пишет он, – вывел из своего благодатного опыта живого и яркого героя, одну из величайших находок современной литературы: самого себя». Второе – сэру Эдмонду Госсу: «Подлинного Уолта Уитмена не существует… Уитмен – это литература в стадии протоплазмы: простейший мыслящий организм, способный только лишь отражать все, что к нему приближается». Третье – мне. «Почти все, что написано об Уитмене, искажается двумя постоянными ошибками. Первая – общепринятое отождествление Уитмена-литератора с Уитменом – богоподобным героем «Leaves of Grass» [9], напоминающее отождествление Дон Кихота с героем романа «Дон Кихот». Вторая – бездарная адаптация стиля и лексикона его стихотворений, то есть именно того удивительного явления, которое требует пояснений».
Представим себе, что, согласно одной из биографий Одиссея (основанной на свидетельствах Агамемнона. Лаэрта, Полифема, Калипсо, Пенелопы, Телемака, свинаря, Сциллы и Харибды), он никогда не покидал Итаки. Разочарование, вызванное у нас этой удачно придуманной книгой, сродни чувству, вызванному прочтением всех биографий Уитмена. Переход от райского сада его стихов к жалкой хронике его жизни навевает тоску. Парадоксальным образом эта неизбежная тоска усилится, если биограф попытается утверждать, что есть два Уитмена: «дружелюбный красноречивый дикарь» из «Leaves of Grass» и бедный литера юр, его творец. Первый никогда в жизни не был в Калифорнии, ни на Большом Каньоне: второй в одном из этих мест сочиняет апострофу [10] («Spirit that formed this scene» [11]), а в другом работает шахтером («Starting from Paumanok» [12], 1). В 1859 году первый живет в Нью-Йорке; 2 декабря того же года второй присутствует при казни старого аболициониста Джона Брауна («Years of meteors» [13]). Один родился на Лонг-Айленде; другой – там же, но одновременно и где-то в южных землях («Longing for home» [14]). Один был целомудрен, сдержан и, пожалуй, молчалив: второй страстен и оргиастичен. Множить различия нетрудно; важней понять, что обыкновенный бродяга-счастливчик, выведенный в стихах «Leaves of Grass», не смог бы написать эти стихи
В знаменитых томах Байрон и Бодлер драматизировали свои горести: Уитмен – свое счастье. (Тридцать лет спустя в Зильс-Марии Ницше откроет Заратустру: сей наставник счастлив, или, по меньшей мере, проповедует счастье, но он страдает одним недостатком – не существует в действительности.) Другие романтические герои – Ватек первый в ряду, Эдмонд Тэст далеко не последний [15] – тщательно подчеркивают свою особость; Уитмен со страстным смирением пытается стать похожим на всех людей. «Leaves of Grass», замечает он, «это песнь великой коллективной и народной личности, мужского или женского пола» («Complete Writings» [16], V, 192). Или незабываемое («Song of Myself» [17], 17):
Это поистине мысли всех людей,
Во все времена, во всех странах, они родились не только во мне.
Если они не твои, а только мои, они ничто или почти ничто.
Если они не загадка и не разгадка загадки, – они ничто.
Если они не столько же вблизи от меня, сколько вдали от меня, они ничто.
Это трава, что повсюду растет, где есть земля и вода,
Это воздух, для всех одинаковый, омывающий шар земной.
С пантеизмом распространился тип высказываний, что Бог – это целый ряд различных либо (даже так) сложносоставных вещей. Вот его образчик: «Я – ритуал, я – дар, я – – жертвенное масло, я – огонь» (Бхагавад-гита, IX, 16). Более ранний – и двусмысленный – шестьдесят седьмой фрагмент Гераклита: «Бог: день-ночь, зима-лето, война-мир, избыток-нужда». Плотин описывает ученикам непостижимое небо, где «все пребывает везде, каждая вещь – это все вещи, солнце – это все звезды, и каждая звезда – это все звезды и солнце» («Эннеады», V, 8, 4). Аттар, перс XII века, поет о трудном странствии птиц [18], разыскивающих своего царя, Симурга; многие погибают в море, но оставшиеся в живых узнают, что они и есть Симург и что Симург – это каждая из них и все они вместе. Риторических возможностей расширенного толкования принципа сходства бесконечно много. Эмерсон, почитатель индусов и Аттара, оставляет нам стихотворение «Брахма»; из шестнадцати его строк самая запоминающаяся, вероятно, вот эта: «When me they fly, I am the wings» («Когда от меня бегут, я – крылья»). Аналогичен, но и более скромен «Ich bin der Eine und Beide» [19] Стефана Георге («Der Stern des Bundes» [20]). Уолт Уитмен обновил этот прием. Однако он воспользовался им не для того, чтобы определить божество или поиграть со сходством и различием слов; с какой-то исступленной нежностью он пытался отождествиться со всеми людьми. Он говорил («Crossing Brooklin Ferry» [21], 7):
Я возле вас упорный, жадный, неутомимый,
вам от меня не избавиться.
А также («Song of Myself», 33):
Я это глотаю, мне это по вкусу, мне нравится это, я это впитал в себя,
Гордое спокойствие мучеников,
Женщина старых времен, обвиненная в том, что она ведьма,
горит на сухом костре, а дети ее стоят и глядят на нее,
Загнанный раб, весь в поту, изнемогший от бега, пал на плетень отдышаться.
Судороги колют его ноги и шею иголками, смертоносная дробь и ружейные пули.
Эти люди – я, их чувства – мои.
Все это ощущал и всем этим был Уитмен; но в действительности – не в обыкновенной истории, не в мифе – он был тем, что определяется этими двумя стихами («Song of Myself», 24):
Уолт Уитмен, космос, сын Манхаттена,
Буйный, дородный, чувственный, пьющий, едящий, рожающий.
Был он также и тем, чем станет в будущем, в нашей мимолетной ностальгии, вызванной пророчествами, что возвестили ее («Full of life, now» [22]):
Сейчас, полный жизни, ощутимый и видимый,
Я, сорокалетний, на восемьдесят третьем году этих Штатов,
Человеку, через столетие – через любое число столетий от нашего времени,
Тебе, еще не рожденному, шлю эти строки, они ищут тебя.
Когда ты прочитаешь это, я – раньше видимый – буду невидим,
Теперь это ты – ощутимый, видимый, понимающий мои стихи – ищешь меня,
Ты мечтаешь, как радостно было бы, если бы я мог быть с тобой, стать твоим товарищем.
(И не будь слишком уверен, что меня с тобой нет.)
Или («Song of Myself», 4, 5):
Камерадо, это – не книга.
Тронь ее – и ты тронешь человека.
(Неужто ночь и мы с тобой не одни?)
Ты держишь меня, я – тебя,
Я прянул к тебе со страниц, – и смерть не удержала меня [23].
Уолт Уитмен-человек, редактор «Бруклин Игл», вычитывал основные идеи из Эмерсона, Гегеля и Вольпи; Уолт Уитмен – лирический герой выводил их из своих отношений с Америкой, представленных воображаемым опытом альковов Нового Орлеана и плантациями штата Джорджия. Ложные сведения в сущности своей могут быть точны. Хорошо известно, что Генрих I Английский после смерти своего сына перестал улыбаться; сведения – по всей видимости, лживые – могут быть целиком правдивы, если служат знаком удрученности короля. Говорят, что в 1914 году немцы замучили и искалечили несколько бельгийских заложников; факт, несомненно, ложный, однако выгодно обобщающий бесконечные и мрачные ужасы вторжения. Еще более простительны те, кто связывает учение с жизненным опытом, а не с конкретной библиотекой либо сводом идей. В 1874 году Ницше подтрунивал над пифагорейским тезисом, гласящим, что история циклически повторяется («Vom Nutzen und Nachteil der Historie» [24], 2); в 1881 году на лесной тропке Сильвапланы он внезапно формулирует эту мысль («Ессе homo» [25], 9). Говорить о плагиате – пустая и пошлая криминалистика; когда Ницше спросили об этом, он ответил, что самое важное – это перерождение, вызванное в нас самой мыслью, а не ее примитивным обоснованием. Одно дело – абстрактное допущение божественной целокупности; и совсем другое – вихрь, вырывающий из пустыни нескольких пастухов и подталкивающий их к и по сей день длящейся битве, границы которой проходят по Аквитании и Гангу. Уитмен задался целью воплотить идеального демократа, а не создать теорию.