Бут Таркингтон - Великолепные Эмберсоны
Обзор книги Бут Таркингтон - Великолепные Эмберсоны
Бут Таркингтон
Великолепные Эмберсоны
Перевод Евгении Янко
Глава 1
Майор Эмберсон "сделал состояние" в 1873 году, в то время как люди состояния теряли, и великолепие Эмберсонов началось именно тогда. Великолепие, как и размер состояния, всегда относительно, это понял бы даже Лоренцо Великолепный[1], доведись ему пытать судьбу в Нью-Йорке 1916 года; и Эмберсоны были воистину великолепны для своего времени и места. Их блеск не угасал все те долгие годы, пока их городишко на Среднем Западе рос и развивался, превращаясь в город, но самым блистательным оказался период, когда в каждом процветающем семействе с детьми держали ньюфаундленда.
В городке в те дни все женщины, носящие шелка и бархат, знали всех остальных женщин, носящих шелка и бархат, а если кто вдруг покупал котиковое манто, то до окон доходили даже больные, чтобы полюбоваться на это. Зимой люди разъезжали по Нэшнл-авеню и Теннеси-стрит на легких санях, и все узнавали как рысаков, так и их хозяев; узнавали их и летними вечерами, когда изящные экипажи проносились мимо и соперничество было не менее острым, чем при гонках по снегу. Из-за этого все помнили, кто на какой повозке ездит, могли узнать ее за полмили по одним лишь очертаниям и безошибочно сказать, направляется ли хозяин на рынок, в гости или просто возвращается с работы домой к обеду или ужину.
В те далекие годы элегантность оценивалась по добротности и фактуре одежды, а не по ее фасону. Прошлогоднее шелковое платье не требовалось перешивать, оно оставалось нарядным просто потому, что было шелковым. Старики и начальство ходили в черных шерстяных костюмах, по торжественным случаям меняя суконные штаны на велюровые, а навстречу попадались мужчины всех возрастов, считающие, что "шляпа" это такая жесткая высокая шелковая штука на голове, которую некоторые имеют наглость называть "печной трубой". Они не признавали иных головных уборов ни в городе, ни в деревне и по простоте душевной катались на лодках в таких шляпах.
Благородство фактур сменилось модой на фасоны: портные, сапожники и шляпники, поднабравшись сил и хитрости, изыскали способ делать новую одежду старой. Все долго болели котелками: один сезон их тулья напоминала ведро, в следующем бывала похожа ложку. В каждом доме по-прежнему стояло приспособление для снятия сапог, но сапоги уже почти не носили, предпочитая туфли и ботинки; даже тут мода плела свои интриги, и в том году носы были квадратные, а в этом острые, как у каноэ.
Брюки со стрелками стали считаться плебейскими; стрелка свидетельствовала, что брюки лежали на полке и, следовательно, продавались в магазине готового платья; эти предательские штаны стали зваться "конфекционными"[2], что указывало на их покупку в лавке. В начале 1880-х, когда женщины носили челки и турнюры, среди денди появились первые "хлыщи": в брюках, обтягивающих почище чулок, в остроносых туфлях, в котелках ложечкой, в однобортных честерфилдах[3] с короткими расширяющимися полами и в жутко неудобных воротничках, отглаженных до блеска и не ниже трех дюймов, перетянутых либо тяжелым, пышным шейным платком, либо крошечной бабочкой, годной разве что кукле на косички. На выход они рядились в такие куцые коричневые пальтишки, что из-под них дюймов на пять высовывались фалды черных фраков; но через пару сезонов пальто уже волочилось по земле, а узкие штаны сменялись мешковатыми брюками. Потом хлыщи канули в Лету, но слово, созданное специально для таких типов, навеки осталось в речи грубиянов.
Народ был тогда волосатее. Размер и форма бороды зависели от фантазии ее носителя, и даже такие своеобычные штуки, как смахивающие на кабаньи бивни усы а-ля Вильгельм Второй[4], ни у кого не вызывали удивления. Бачки обрамляли по-детски свежие лица; огромные, пушистые бакенбарды подметали юные плечи; ламбрекены усов скрывали давно забытые рты; и даже сенатор мог позволить себе белесый пушок на шее, не опасаясь, что сие украшение послужит поводом для газетного пасквиля. Конечно, тут и не надо иных доказательств, что совсем недавно мы жили в другом веке!
В самом начале процветания Эмберсонов большая часть домов городка являла собой премилые образчики архитектуры Среднего Запада. Им не хватало стиля, но не было в них и претенциозности, а то, что ни на что не претендует, стильно само по себе. Они стояли в просторных дворах под сенью не вырубленных лесных деревьев: вязов, и грецкого ореха, и буков, с вкраплениями высоких платанов в дельте реки. Дом "видного горожанина", выходящий окнами на Милитари-сквэр, Нэшнл-авеню или Теннесси-стрит, обычно был из кирпича с каменным фундаментом или дерева с кирпичным фундаментом. В нем имелся парадный вход, заднее крыльцо, а иногда и боковая веранда. Их двери вели в "переднюю переднюю", в "заднюю переднюю", а иногда и в "боковую переднюю". Из "передней передней" можно было попасть в три комнаты: гостиную, залу и библиотеку; и библиотека действительно заслуживала столь громкого имени — по какой-то причине люди в те дни покупали книги. Как правило, семья проводила больше времени в библиотеке, чем в зале, а вот гостей, пришедших по приглашению, принимали исключительно в гостиной, очень неудобном помещении, отвратительно пахнущем мастикой. Обивка мебели в библиотеке была несколько потертой, но всегда блистала новизной в гостиной, на враждебных человеку стульях и диване. Там она использовалась так часто, что ее хватило бы еще лет на тысячу.
На втором этаже располагались спальни: самая большая принадлежала "маме и папе", в маленьких селили по паре сыновей или дочерей; в каждой стояла двуспальная кровать, умывальник, бюро, платяной шкаф, столик, кресло-качалка, а также один или два чуть покалеченных стула, принесенных с первого этажа, но слишком дешевых для починки и слишком дорогих для решительной отправки на чердак. На том же этаже была "свободная комната" для гостей (туда частенько помещали швейную машинку), а в семидесятых все поняли, что без ванной им не обойтись. С тех пор в каждом новом доме она проектировалась специально, а в домах постарше просто сносили пару кладовок, прятали титан за кухонную плиту и искали приближения к богу — каждый в собственной ванной. Все знаменитые шутки про водопроводчиков, а такие не увядают никогда, появились в именно в тот период.
В глубине дома, ближе к чердаку, имелась холодная и мрачная комнатенка "для девушки", а в конюшнях к сеновалу примыкала так называемая "спальня для работника". Чтобы построить дом и конюшню требовалось примерно семь или восемь тысяч долларов, и люди, у которых такие деньжищи водились, немедленно причислялись к Богачам. Обитательнице спальни "для девушки" платили в то время два доллара в неделю, потом два с половиной, а под конец целых три. Обычно она была ирландкой, или немкой, или скандинавкой, но никогда уроженкой здешних краев, за исключением цветных, конечно. Мужчина или парень, живший при конюшне, получал почти столько же и тоже, особенно в более поздние времена, был из путешественников третьим классом, но гораздо чаще оказывался цветным.
С рассветом, в погожие деньки, дворы за конюшнями оживлялись; по их пыльным просторам разносились смех и крики, сопровождаемые веселым аккомпанементом скребков, отражавшимся от заборов и стен сараев, потому что черномазые любили чистить лошадей на свежем воздухе. При этом они громко сплетничали, даже не пытаясь перешептываться и считая, что брань без крика теряет свою силу. Жуткие словечки тут же схватывались рано встававшими детьми и преподносились взрослым, иногда в самые неподходящие минуты; дети поглупее в пылу возбуждения часто повторяли услышанные выражения, и последствия этих промахов были столь ярки, что запоминались на всю жизнь.
Их больше нет, тех темнокожих работников из городка, как нет и тех коней, которых чистили скребками и щетками, пошлепывали и дружески поругивали — больше тем лошадкам не отмахиваться от мух хвостами. Каким бы вечным ни казалось их существование, их постигла участь американских бизонов — или сделанных из кожи тех бизонов фартуков экипажей, местами вытертых до блеска и постоянно слетающих с коленей беспечных возниц, оставаясь болтаться над дорогой в нескольких дюймах от земли. Конюшни стали обычными сараями, как и дровяники, из-за похода в которые возникало столько ссор между "девушками" и "работниками". Больше нет ни лошадей, ни конюшен, ни дровяных сараев, как нет и целого племени "работников". Они исчезли так быстро и так тихо, что мы, те, кому они служили, даже не заметили их ухода.
Как не заметили многого другого. Исчезли маленькие тряские конки на длинных рельсах, прорезающих булыжник мостовой. К задней двери вагончика вела лишь приступка, на которой в дождь мокрыми гроздьями висели пассажиры, если экипаж был забит до отказа. Люди — если не забывали — опускали плату в прорезь ящика; в шатком вагончике отсутствовал кондуктор, но кучер, не вставая с козел, предостерегающе стучал локтем по стеклу, если количество монеток и пассажиров не совпадало. Конку тащил одинокий мул и иногда утягивал ее с путей, тогда все выходили и помогали поставить экипаж обратно на рельсы. И такие церемонии казались действительно заслуженными, ведь кучер всегда был так любезен: стоило какой-нибудь даме свистнуть из окошка своего дома, как конка сразу останавливалась и ждала, пока леди закроет окно, наденет шляпу и пальто, спустится со второго этажа, найдет зонтик, скажет "девушке", что приготовить на обед, и выйдет на улицу.