Валентин Пикуль - Через тернии – к звездам. Исторические миниатюры
В отличие от мужа, его жена, Александра Ивановна, взятая Жадовским из культурной семьи Готовцевых, была женщиной тихой, сентиментальной: в 1821 году она вышла из Смольного института, оставив свое имя на “золотой доске” ученых девиц. Тайком от грозного повелителя она сочиняла печальные стихи, в его присутствии она боялась коснуться клавиш фортепиано. Беременность юной женщины совпала как раз с распоряжением мужа переделать в доме лестницы, которые показались ему чересчур пологими:
– Эдак-то мои лакеи совсем разленятся, а мне для их скорости необходима крутизна корабельных штормтрапов…
Старый лакей, несущий господам самовар, пострадал первым, а потом упала и разбилась жена на середине беременности. 29 июня 1824 года она родила девочку, и домашние боялись показать ее матери. Ребенок оказался уродом. У него совсем не было левой руки, но возле плеча из тела торчали два пальца, а на правой руке – только три пальца, один из которых не двигался. Но мать оставалась матерью, и, несчастная в браке, она расцеловала свою малютку:
– Пусть она станет гордою Юлией и будет она моим утешением в этой жизни, которой я, увы, не радуюсь…
Юлия Жадовская еще от пеленок удивляла домашних ловкостью, с какой обходилась одной ручкой. Однажды ей захотелось варенья, и мать в ужасе увидела, что ее дитя подносит блюдце, схваченное пальцами… ноги. Отец соизволил заметить, что ему совсем не нужна дочь, которая пользуется ногами, словно обезьяна, и покорная мать наказала нянькам, чтобы Юленьку обували. Но даже в сапожках девочка помогала ногами своей единственной руке (и это свойство Жадовская сохранила на всю жизнь, особенно в женских рукоделиях).
Через год мадам Жадовская родила сына Павла1 и, не вынеся тирании мужа, тихо угасла в скоротечной чахотке.
Из дома родителей девочку увезли в деревню Панфилово, где проживала ее бабушка Анастасия Петровна Готовцева; в усадьбе была старая библиотека дедушки, и Юленька впервые узнала о мудрецах “дяде Вольтере” и “дяде Руссо”. Двенадцать лет Юлия провела в тишайшем Панфилове, зная только крестьян и дворню, книги и бабушку, а бабушка не мешала ей читать что вздумается, любившая, чтобы внучка развлекала ее чтением романов. Анастасия Петровна сознательно не учила ее писать, чтобы не травмировать девочку, у которой из кисти руки торчали три пальца. Но внучка сама освоила письмо, чем и порадовала бабушку:
– Умница ты моя! На-ка, поешь еще малинки…
– В 1838 году Панфилово навестила Анна Ивановна Корнилова, дочь бабушки и сестра Юлиной матери. Это была шумливая высокообразованная женщина, печатавшая свои стихи и статьи в “Сыне Отечества”, в “Московском Телеграфе” и прочих солидных журналах. Племяннице она заявила:
– Дикарка! Прежде чтения на сон грядущий Экарстгаузена тебе надобно осилить французский язык… Забираю тебя!
Тетка увезла ее с собою, и за один год Юлия прекрасно освоила не только французский, но познала историю, географию, математику. В доме Корниловых ей было очень хорошо, а девочка уже стала казаться девушкой. Если бы не это врожденное уродство, наверное, Юлию Жадовскую сочли бы даже очень и очень миленькой: она развилась в грациозную шатенку, лицо имело нежный оттенок, голос был сочный, волнующий, а когда перед зеркалом ей расчесывали волосы, они касались ее колен… В доме Корниловых как-то уже расходились по спальням, когда со двора вдруг брякнул колокольчик…
– Господи, кого там несет на ночь глядя?..
Это нагрянул отец, вдруг припомнивший, что его дочери скоро 16 лет и уже пора ей “браться за ум”. Неукоснительным тоном, каким на кораблях командуют “Пошел все вантам!”, – он сказал, что обо всем уже договорился… Где? – Конечно, в Костроме. – С кем? – Ясно, что с мадам Прево де Люмьен, что содержит пансион для благородных девиц.
– Во-во! – сразу вмешалась тетка Корнилова. – Там, в этом пансионе, свора дураков учит будущих дурех и…
– Я своих приказов не отменяю. Собирайся!
Звякнул колокольчик, кони понеслись, и вот она, Кострома, и вот он, пансион мадам Прево де Люмьен, где полно дур и дураков. Здесь Юлия Жадовская испугалась, что и сама станет “дурочкой”. Рутина в пансионе царила страшная, девицы, что сидели второй год, не знали даже того, что Юлия узнала еще от бабушки, а педагоги не могли понять, почему девица Жадовская знает больше их, педагогов. Честнее всех оказался словесник Акатов, который заявил, что учить Юлию – только портить. Но именно здесь, в пансионе, Юлия Жадовская сочинила стихотворение… первое. Самое первое!
Читатель и друг, задержим внимание на пропавшем в бесславии Александре Федоровиче Акатове – это необходимо.
Сей Акатов, не ко сну будь помянут, был ярко выраженным графоманом с манией величия, присущей всем ему подобным. Он верил, что его стихи перевернут весь мир вверх тормашками. Но, еще не став поэтом, Акатов сочинил научный трактат “Поэзия”, в котором поучал глупцов – как следует писать стихи, чтобы стать великим. Освободив Жадовскую от постижения причастий и деепричастий, он заставил ее наизусть вызубрить свой трактат, начинавшийся такой фразой: “Поэзия есть выражение и дивный отголосок души и чувства”.
– Мадемуазель Жадовская, вы разве не согласны?
– Не знаю, Александр Федорович, что тут еще добавить?
– Теперь… сознавайтесь: вы пишете стихи? – Жадовская покраснела и, потупив взор, созналась, что грешна. – А-а, – радостно завопил Акатов, – попались мне… читайте!
Как прекрасен Божий мир!..
День похож на чудный пир.
Вся природа торжествует,
Птичек хор весной ликует.
Боже, что тут сталось с Акатовым: его корежило от хохота, он падал со стула, готовый убить ее за бездарность, он издевался над ней, а она… Юлия Жадовская хохотала заодно с Акатовым. Совершенно лишенная мелочного тщеславия, девушка заливалась смехом – так, словно не она, а кто-то другой корпел над этими жалкими стихами. С тех пор их связывала нерушимая и нежная дружба: она, поэтесса, писала стихи, а он, критик, уничтожал их. Эта “дружба” завершилась вмешательством папеньки, который отзывал ее в Ярославль, где он состоял чиновником особых поручений при тамошнем губернаторе.
Встретив дочь, отец указал ей – заканчивать гимназию. Кроткая, она не возражала. Но в гимназии Ярославля ее сразу же обвинили в незнании именно грамматики.
– Я знаю ее, – робко отвечала Юлия.
– Кто внушил вам эту крамольную мысль?
– Костромской учитель Акатов…
Ей посоветовали, чтобы отец нанял репетитора.
День его появления в доме Жадовских запомнился на всю жизнь, и этот день она унесла с собою в могилу.
Петр Миронович Перевлесский – так его звали.
Сын захудалого дьячка, он, живя на гроши, окончил Московский университет, стал преподавателем в гимназии, ему прочили блистательную карьеру. Бог с ней, с этой карьерой, но… до чего же красив! Юленька опустила глаза и весь урок не поднимала их на учителя. Это была любовь с первого взгляда. Но, отдавшись чувству, она вдруг стала писать хорошие стихи, и сама ощутила, что любовь изменила ее стихи, ставшие просто хорошими. Наконец она засела за немецкий язык и скоро переводила Гёте и Гейне… Кажется, учитель начал видеть в Юленьке не только свою ученицу. Однажды он сказал, что граф Строганов, попечитель московского учебного округа, усиленно переманивает его в Москву.
– А как же я? – вырвалось из души Юлии; она поняла, что проговорилась, тихо добавив: – Как же наша грамматика?
Перевлесский все понял, но ничего не сказал; оба они лелеяли свои чувства в невинности, счастливые даже от сознания, что видят один другого и никто не мешает им наслаждаться… хотя бы в изучении грамматики! Между тем Петр Миронович, ничего не сказав Юлии, отослал два ее стихотворения в Москву, где они и были напечатаны в “Москвитянине”, а критика отозвалась о них с похвалой. Юленька растерялась:
– Это сделали… вы? Сознайтесь – вы?
– Нет, это сделали вы сами. А я вас поздравляю…
Увидев имя дочери в печати, Валериан Никандрович был в этот день столь добр, что даже оставил Перевлесского поужинать в своем доме. Наконец молодые люди объяснились – именно в тот день, когда выяснилось, что граф Строганов отзывает Перевлесского в Москву, обещая повышение.
– Что скажет отец? – пугалась Юленька.
– Он скажет, чтобы мы всегда были счастливы…
Отец, как только увидел их счастливые лица, сразу обо всем догадался. Он, которому прочат место заседателя гражданской палаты, он… он… и чтобы сын дьячка?!
– Убирайся вон прочь, скнипа! – закричал он на учителя, посинев от ярости, топая ногами, чубуком размахивая. – Вон, нечестивец! Клякса чернильная, синтаксис с орфографией… чтобы ноги твоей здесь больше никогда не было!
Перевлесский пошатнулся и, почти падая от унижения, вышел. Юлия долго-долго стояла, безмолвна и недвижима, даже не плача. Потом протянула к отцу свою единственную руку, на которой оттопырилось всего три пальца.