Леонид Соболев - Капитальный ремонт
Юрий покраснел. Накрытие получилось с первого залпа. Беспомощно, но он все же забарахтался.
— Это совершенно не обязательно, — пробормотал он. — Просто мне казалось, что приобрести кое-какой опыт до производства было бы полезно…
— А какой опыт? — язвительно спросил Николай. — В качестве кого, позвольте вас спросить?
Юрий пожал плечами, хотя внутри у него засосало: этот проклятый вопрос был ему хорошо знаком.
— Ну, я не знаю… Сигнальщика, комендора…
Лейтенант засмеялся.
— Не обижайся, но на месте Рязанова или другого командира миноносца я бы тебя на версту к орудию не подпустил. Комендор, брат, — это художник своего дела, и стрелять он начинает на третьем году службы. А до того только пуляет, огорчая своего артиллерийского офицера. Думаю, что и сигнальщик, кому можно доверять, вырабатывается не в две-три недели… Я бы тебя на свой корабль и вестовым не взял — небось, ты ни сюртук вычистить, ни тарелку согреть, ни кофе приготовить не знаешь. Да и не твое это дело, и лезть тебе в чужой фарватер совсем ни к чему. Матрос ты никакой, а офицера из тебя, худо-бедно, четвертый год лепят. Посему терпи, такая тебе планида обозначена, твое время еще настанет… Кроме того, предположим, я бы растрогался и сочинил просительное письмецо. Думаешь, Рязанов или Петров-Пятый так бы и заахали: «Пожалуйте, Юрий Петрович, желаете — к пушке, хотите — к штурвалу?» Ни в жисть. Никому не лестно заработать фитиль за совращение малолетних. И Рязанов схлопотал бы порядком, и ты провел бы весь отпуск в карцере… А что до подвигов — то если бы ты и пристроился на каком-нибудь миноносце, то заветного матросского крестика все равно бы не ухватил. Это только тебе по юности кажется, что война — цепь отважных поступков. Коли веришь старшему брату, прими сие за святую правду…
Но, заметив, как помрачнел Юрий, лейтенант тут же ласково похлопал его по плечу.
— Эх, Юрчён, Юрчён!.. По совести говоря, я тебя вполне понимаю, я бы на твоем месте тоже на флот рвался. Но вот что возьми во внимание: мы с тобой в одинаковой позиции. Кому — Киль, кому — Або, а мордой-то нас судьба стукнула об один стол, и кровь текёт из ноздрей в равной мере, что вполне в порядке вещей… Давай-ка лучше подумаем, как тебе отсюда добираться. Может, попасешься на Мюндгатан до поезда?
— Нет, — резко ответил Юрий, даже не дав себе времени обдумать вопрос: так неприятна была ему возможная встреча с Ириной. Но тут же он представил себе Сашеньку и пожалел, что так ответил, — кто знает, может быть, он сам отказывается от удивительного внезапного счастья? «Ну, дайте я вас приласкаю…» — прозвучал снова в его ушах странный, мягкий, обещающий голос, и Сашенька на мгновение встала перед ним завлекательным видением, могущим дать успокоение в бедах сегодняшнего несчастного дня…
— Как хочешь. Деньги-то у тебя есть?
— Плэнти[58], - сказал Юрий. Говорить об идиотской покупке чемоданчика сейчас было просто стыдно.
— Ну и отлично, а то я малость поиздержался. Ирина здесь уже вторую неделю… Впрочем, Гудков подсчитал, чего нам по случаю войны набежит: и на бинокли, и на дождевое платье, и способие просто так, за ясные лейтенантские глаза. Разживусь — вышлю. Но пока — держи, что могу. — Он протянул Юрию русскую красненькую. — Извини, больше нет…
Юрий шел рядом с ним как во сне. Он никак не мог поверить, что план его лопнул так просто, быстро, откровенно. Потом упрямая мысль подсказала решение: как бы там ни было, он все же поедет в Або и добьется своего без протекции Николая, а до этого вернется на Мюндгатан… «Дайте я вас приласкаю…» Будь что будет. Если Або — то и она. Решив так, он успокоился и повеселел.
Но когда подошли к пристани, все опять разом переменилось. Катер с «Генералиссимуса» уже ожидал, но тут к стенке лихо подошла моторка с «Рюрика», и из нее выскочил все тот же лейтенант Бошнаков с каким-то белобрысым худосочным мичманком. Он поздоровался с Юрием, как с хорошо знакомым, и сказал несколько любезных слов. Николай прошел за ними к стоявшему у пристани штабному автомобилю, перекинулся несколькими словами с Бошнаковым и подозвал Юрия.
— Знаешь, тебе просто везет, — улыбаясь, сказал он, — сейчас из Сандвикской гавани идет «Стройный» прямо в Питер. Аркадий Андреевич тебя захватит и любезно устроит на поход. Чего тебе тут делать? Того гляди, удерешь в Або, я твой характерец знаю, а мне за тебя отвечать и перед корпусным начальством и перед угасающим нашим дворянским родом… Ну, не злись, не злись! Пиши все ж таки, может, и я найду время на письмецо.
Он крепко обнял Юрия, поцеловал в обе щеки и приподнял, как бывало, над мостовой.
— Братство бывает разное, — сказал он негромко и серьезно. — Бывает кровное, бывает — душевное, бывает — военное. Нам с тобой повезло — все это у нас есть. А теперь появилось еще братство географическое: Або — Киль. Пусть это будет нашим паролем в жизни: Або — Киль! Когда-нибудь доберемся и туда и сюда… Ну, беги!
Он быстро прошел на катер, а Юрий, глотая слезы, забежал в дежурку, схватил бушлат и чемоданчик. Катер с «Генералиссимуса» уже отваливал. Николай стоял в кормовой каретке, статный, красивый, в ослепительно белом кителе, — единственный в мире родной человек — и медленно поводил рукой над фуражкой в знак прощания. Юрий сорвал свою и замахал ею, потом побежал к автомобилю.
Все остальное было в печальном смутном тумане. И знакомство с мичманком, который, оказывается, вез в Петербург какое-то письмо адмирала, и прибытие на «Стройный», и прощание с Бошнаковым, когда пришлось бормотать какие-то вежливые благодарности, и звонки аврала, выход из гавани, далекий силуэт «Генералиссимуса» на отступающем в серо-голубую даль рейде, и промчавшийся на пересечку курса «Охотник» под флагом командующего флотом, сигнал «захождение», и застывшая вдоль борта шеренга офицеров и матросов, где Юрию отвели место между теми и другими, и резкий поворот лево на борт у Грохары, сильно накренивший миноносец, и потом этот бешеный, сотрясающий весь корабль неистовый ход — все проходило вне времени. И только теперь, на кормовом мостике «Стройного», он мог хоть что-нибудь сообразить, сопоставить, привести в систему и соответствие — настолько неожиданны и насыщенны были события этих трех-четырех часов четверга семнадцатого июля тысяча девятьсот четырнадцатого года от рождества Христова и восемнадцатого — от его собственного рождения.
Неотрывно глядя в клубящуюся пену буруна за кормой, он пытался собрать мысли. Все сплеталось, перепутывалось, взаимно пронизывалось. Киль и Або, Мюндгатан и Друсмэ, зеленая полутьма ванны и Вагнер с его душувынимающей тоской о любви и подвиге, давняя горечь несправедливых неудач Николая и странные, видно, не сейчас родившиеся мысли его о будущем России и о проруби, где им суждено болтаться, и нависшая над головой война, и этот оперный заговор «августейшего друга», и жалкое их ливитинское безденежье, и недостаточная дворянская родовитость, негодная для общества Греве и Гейденов, российских дворян иностранных кровей, и эта сумасшедшая, слепая, самолюбивая, что-то кому-то доказывающая упрямая любовь к женщине, кружившей головы всем и каждому, и отчаянная попытка Николая выправить начало грозной войны, внезапный взлет военного рыцарства, по-запорожски чистого и высокого, и собственный его, Юрия, порыв в бой, и адмирал с пустыми от бешенства глазами, и опавшие в бессилии лепестки роз, и Сашенька с жарким влажным кольцом медлительного поцелуя, и дурацкий спектакль в магазине, и руки Николая, охватившие голову и портящие пробор, и эта тревога, тревога, тревога перед будущим, где зияет полная бесцветная пустота и совершенная неизвестность, что же ему делать, и вьющиеся в глубине миноги, поджидающие утопленников, и мещанская квартира Извековых, поджидающая его самого, — все это путалось в его сознании безнадежным клубком без конца и без начала, и он тупо и отчаянно смотрел вдаль — туда, где перевертывающаяся, винтящая кильватерная струя, так же путающая слои воды, как жизнь путает его мысли, исчезала и где торжественная, покойная гладь штилевого моря брала наконец власть…
Вероятно, так же пройдет и этот сложный, трудный день его жизни. Все успокоится, затянется гладким покровом. С какой-то новой, взрослой тоской вспоминал он майский приезд на «Генералиссимус», мирную беседу в каюте, спокойствие удивительной налаженности корабельной жизни, уверенность в будущем. И тут же в памяти вставал «Бдительный» со штыком часового над люком среднего кубрика, и эти сундучки и корзинки на катере («осуждённых вещи…»), и печальное рыдание повестки, доносившейся с «Генералиссимуса»… Что-то совершалось в мире неведомое для него, где-то подспудно, подземно пошевеливались пласты, незнакомые ему, и юность его, по-видимому, уже теряла беззаботность и солнечность. Надо было что-то понять — и неудачи Николая, и любовную его галлюцинацию, и свое место в этой невероятно сложной жизни. Она оказалась много сложнее, чем ему представлялось.