Владимир Буртовой - Cамарская вольница. Степан Разин
— Позри, что это, а? — Голос от волнения подсел до еле слышного, так что Никита приблизил к нему свою голову, ружье снял со спины, вглядевшись в подзаборные заросли.
— Где это?
— Да не по улице, а в моем доме! Видишь, свет в кухонном окне! Видишь? Или я с ума начал сходить…
— Неужто влез кто? — Никита взвел курок ружья, крадучись подошел к забору. — Может, теща по какому пустяку воротилась? — высказал догадку Никита, осторожно тронул рукой калитку. Калитка была прикрыта, но изнутри не на запоре. Вошли во двор, обходя крыльцо, прокрались к окну — сквозь щели меж досок ставни свет виден, а кто на кухне, не разглядеть.
— Идем, Миша… На вот, на всякий случай от греха мой пистоль, заряжен.
Поднялись на крыльцо, стараясь ступать на носки, открыли дверь в сенцы. Михаил по-хозяйски впотьмах на ощупь нашел ручку, рванул дверь на себя. Никита вскочил в переднюю с ружьем на изготовку… и чуть не выбранился вгорячах:
— Ах, чтоб вас… леший тако же в чащобе напугал! Вот так пешкеш[126] нам с Мишей! Вы что здесь засели, а?
В избе все было вымыто, вычищено, прибрано. Пахло свежими щами, овсяной кашей с салом, за сияющим самоваром сидели Параня и Луша. Ойкнув при появлении Никиты с ружьем, женщины прыснули озорным смехом.
— Ой-ой! — откинулась Параня на лавку. — Богатыри-аники! Ухватили в плен баб, теперь от великого государя гадают себе награду получить!
Смущенные, мужчины прикрыли за собой дверь, Никита поставил ружье в угол. Михаил отдал ему пистоль, спустив потихоньку курок, начал было снимать кафтан с помощью Никиты.
— Везет нам, Миша, — посмеялся Никита, оглядываясь на стол, где в миске горкой высился желтый мед. — От пива да к чаю с медом…
— Нет, нет, не раздевайтесь! — строго остановила их Параня, перестав смеяться.
— Да что так? — деланно возмутился было Никита. — Вы за чай, а мы вас во дворе охраняй, да?
Не слушая его воркотню, Параня прошла в угол, вытащила большую плетеную корзину — Никита признал свою вещь: с ней они ходят в баню, смутная догадка мелькнула в голове, женка тут же ее подтвердила, сказав:
— Вот, Никита, тебе свежее исподнее, а это, Миша, тебе. Твое белье… еще Аннушкой стиранное… И марш оба в баню! Давно протоплена и ждет вас! — И чтобы скрыть смущение, особенно перед хозяином дома, за самовольство, добавила: — Давно вас ждем! Ишь, засиделись за пивом.
Никита с Михаилом переглянулись, вспомнили свои недавние сетования по поводу бани и, не сговариваясь, засмеялись.
— Эко их прорвало, зубоскалов! — сдвинула тонкие брови Параня. — День-деньской бегали, махали саблями, порохом провоняли. Марш баниться, оба!
Мужчины подчинились с великой охотой, а когда часа через полтора вернулись, отдохнувшие и свежие, с румяными лицами, Параня живо подхватила под руку Никиту, который вновь было посунулся к столу с самоваром.
— Ой, загостились мы, однако! Дома детишки, поди, в рев ударились — пропала матушка с родителем! Идем, идем, Никитушка.
Кузнецовы за порог, а Михаил, в кафтане и с узелком грязного белья, застыл у порога, с удивлением поднял глаза на молодую красивую Лушу — она стояла у накрытого стола, где все было готово к чаепитию после бани, стояла такая хрупкая и, казалось, беззащитная, будто ребенок среди высоченных сосен в диком лесу, заблудившись и не зная, в какую сторону сделать первый и, быть может, роковой шаг, и только глаза, широко раскрытые, да легкий румянец выдавали растерянное состояние ее души.
Пересилив волнение, Луша поднесла руки к груди и глянула на Михаила с мольбой в глазах, синих и чуть продолговатых:
— Можно, Михась, я у тебя буду жить? Дозволь… Мне ведь и вправду на большой Руси негде голову притулить… оттого, что отдали меня, малосмышленую, в монастырь по смерти родителей. И покатилась моя жизнь… Докатилась даже до кизылбашской Решты. Но я не обасурманилась, Михась, не думай! Я перед Господом чиста душой и телом. Как мой бывший тезик ни понуждал принять его веру и стать женой, я не уступила… А коль сыщешь ты, Михась, потом себе девицу по нраву, приведешь ее к дому, я сама уйду, для меня двери монастыря всегда открыты… покаюсь перед игуменьей, простит заблудшую свою бывшую монашку.
На глазах Луши выступили горькие, светлые слезы, жар ударил Михаилу в голову — от стыда ли перед памятью об Аннице, перед людьми, которые могут подумать о них с Лушей невесть что, перед собой ли, или еще от чего… В смятении он уронил узелок к ногам, хотел было сказать что-то важное, нужное себе и этой девушке в защиту от самих себя, от людей, но Луша подошла к нему, сквозь распахнутый кафтан прислонила руку к груди и, через рубаху ощутив теплое после бани тело молодого еще сотника, упредила его:
— Знаю, Михась, все знаю про святую Аннушку… И я ее полюбила, хотя воочию не видела, а только со слов сестрицы Парани… Я буду жить около тебя как твоя младшая сестрица. Буду готовить, стирать, лечить твои раны, обихаживать тебя и твой дом, я умею это… Пойми, Михась, и мое сердце не пустое, и в нем живет мил дружок.
Михаил удивленно поднял глаза, хотел спросить, отчего же она не с ним, но Луша печально покачала головой, смахнула пальцем со щеки слезу, улыбнулась, словно извиняясь.
— Позволь и мне, Михась, хоть видеться с ним, коль не суждено нам жить вместе… Нет сил мне его вот так, найдя, и вдруг сразу сызнова потерять, не наглядевшись досыта. Смутное подозрение шевельнулось в душе Михаила: Лукерья явно говорила о ком-то из их общих знакомцев, невольно вспомнилось смущение Никиты при встрече с Лушей и настороженность Парани, но бремя пережитого горя придавило едва зародившуюся догадку, и он решил, что придет час и все само собой скажется.
По-детски беспомощно улыбнувшись, Михаил бережно выпростал руки из кафтана, прошел к столу и тепло, по-хозяйски радушно пригласил молодую казачку:
— Садись… сестричка, наливай чашки, будем пить да дела наши обсуждать.
Луша присела напротив Михаила, застенчиво-счастливая улыбка тронула красивые губы, и она потянулась к посуде…
Глава 8
Суд праведный
1
Белокрылые струги войска Степана Тимофеевича Разина заполнили Волгу так густо, что и чайке, казалось, негде было сесть на воду! На стругах протяжно ухали гребцы, поднимая и опуская длинные весла, помогая несильному ветру бороться со встречным течением. На палубах толпились ярко разодетые казаки, донские и запорожские, в своих неизменно красных шапках, стрельцы в малиновых, красных или голубых кафтанах, смотря из какого приказа попал в войско понизовой вольницы. В середине флотилии, особняком, плыли два невиданных по богатому убранству струга, выстланные один черным, другой красным бархатом.
Весь берег, едва струги стали хорошо различимы, пришел в возбуждение. Горожане, посадские и самарские стрельцы шумно гомонили, указывая друг другу:
— Во-о-он тот, который чуток впереди, это струг царевича Алексея! И гребцы у него в каких кафтанах! Чать, из одной парчи шиты одежки!
— Вестимо, красный цвет — царский! — соглашались собеседники, добавляли от себя: — А на другом струге не иначе низверженный антихристовыми слугами-боярами патриарх Никон, многотерпец и страдалец от боярского завистничества. Не простили ему, что патриарх много лет состоял при великом государе в первых советниках.
— Истинно так, братцы! Сказывали казаки передового отряда, что давно еще атаман Степан Тимофеевич, воротясь с Хвалынского моря, засылал своих послов в Ферапонтов монастырь, к заточенному патриарху Никону. И там-то они сговорились супротив московских бояр встать заедино, потому как и патриарху бояре встряли поперек горла.
— А я слыхал от одного бывалого казака, — добавлял третий знаток, — будто родной брат его, кто мне все это сказывал, самолично был у Никона с знатными казаками Федькой да Евтюшкой, с которыми прежде служил у князя Юрия Долгорукого заедино со старшим братом атамана Разина, с Иваном, да тот Иван опосля от князя Долгорукого принял тяжкую смерть на Москве… Так патриарх Никон через казаков уведомил Степана Тимофеевича, что у него на Белоозере до пяти тысяч войска стоит, супротив бояр воевать хочет!
— Ух ты-ы! — вздыхали от таких известий ближние. — Вся Русь, стало быть, вздыбилась на бояр!
— А кому бояре не поперек горла? — махал руками возбужденный кудлатый бурлак, чья артель застряла в Самаре по случаю смуты на Волге. — Всяк из них столь щедр, что через забор мужицкую козу пряниками кормит, лишь бы хорошо доилась!
Самаряне засмеялись злой шутке.
— Истину люди говорят, что не страшны злыдни за горами, страшны бояре по-над дворами! — поддакнул сгорбленный посадский дед, опершись скрюченными от болезней пальцами на звонкий посох.
— Вот-вот, братцы! — горячился среди посадских пушкарь Ивашка Чуносов. — Те зловредные бояре и настояли пред византийскими патриархами о созыве церковного суда над Никоном! — Пушкарь размахивал руками так рьяно, что около него стоять было небезопасно. — Да как же, братцы! Вспомните — ведь всего четыре года тому минуло, как мимо нас по Волге ехали в Москву патриархи александрийский и антиохийский! А с ними тощий такой иеродиакон Мелентий Грек. Тогда еще мы всем городом встречали, под благословение иные протиснулись, и я со своим мальцом Алешкой средь прочих тоже пролез…