Павло Загребельный - Ярослав Мудрый
Ситник опомнился первым. Подскочил к Ярославу, наклонился к нему, прошептал:
— Дозволь, заткну ему глотку!
— Пусть говорит! — громко промолвил Ярослав, и все облегченно вздохнули, кое-кто даже потянулся к кубку, кое-кто стал дожевывать застрявшее в зубах, — в самом деле, пускай говорит, мало ли чего не принесет слюна на язык этому болтуну, все равно наш князь самый добрый, самый справедливый, самый милостивый, самый…
— А там вышел из Древ святой человек, — продолжал кричать Бурмака, — да поймали его по велению нашего князюшки и с веревкой на шее вели до самого Киева, а ведь аркан — не таракан, хотя зубов и не имеет, но шею грызет. Вот какой у нас князюсик!
— Иди, Бурмака, выпьем с тобой, — позвал Ярослав шута.
— А пускай с тобой лукавый пьет! — крикнул шут.
— Горло у тебя, вижу, пересохло, — спокойно промолвил князь, — может, кто-нибудь промочит его тебе. Эй, люди, помогите шуту!
Бурмаку мигом стащили с лавки, набросилось на него сразу с десяток человек, каждый тянулся с полным ковшом или кубком, силком заливали шуту в рот, в нос, в уши, лили в глаза, он захлебывался, пытался высвободиться, вот-вот мог задохнуться, но жалости к нему ни у кого не было, да он и знал это хорошо: все здесь зависело от одного лишь человека, от его слова. Бурмака все же изловчился перевернуться ничком, пополз между вонючими грязными сапогами по запачканному полу, извиваясь ужом, отплевываясь, отфыркиваясь, умоляюще простонал:
— Княже!
— Напоили уже, хватит, — засмеялся князь, — а теперь давайте выпьем и мы все за здоровье нашего Бурмаки, ибо что же мы делали бы без его шуток и смеха!
— Го-го-го! — заржали все вокруг.
Ой, князь, вот так князь, ну и князь! Пили, ели, жевали, давились, таращили глаза. Вот так так, вот оно ох и князь же у нас!
А Ярослав дал знак, чтобы не прекращали пира, поднялся, незаметно вышел в сени, за ним выскочил Ситник.
— Пускай проведут меня к тому в пещеру, — сказал трезвым голосом Ярослав.
— Поздно ведь, княже, а идти далеко. К самой круче днепровской.
— Сказано тебе!
— Позову сейчас отрока. Он тут недалеко.
Отрок прибежал заспанный и встревоженный. От него пахнуло теплым молодым телом; был высокий, тонкий, видно, красивый малый, хотя это и не имело значения.
— Зовешься как? — спросил его Ярослав.
— Был Тревога, а теперь Пантелей.
— Веди.
— И я с тобой, княже, — попросился Ситник.
— Иди на пир. Чтоб люд не расходился.
— Хоть свечку возьмите, потому как там нет, — сказал Ситник.
— Покажу я тебе когда-нибудь свечу, — сердито пообещал ему Ярослав, — прилепился ко мне, как клещ.
Тяжелый замок на дубовых дверях заржавел — наверное, не отпирался с тех пор, как посажен в пещерку святой человек; отрок Пантелей, чуть не плача, возился с замком, но отпереть не мог.
— Дай сам, — оттолкнул его Ярослав, — зажигай свечку!
Святой человек, то ли от грохота запоров, то ли от предчувствия встречи, а может, и просто по своему обычаю, не спал уже, встретил князя, сидел на глиняной завалинке, скрюченный, высохший до предела, огромная серо-желтая борода прикрывала все его тело, словно щитом, над бородой вверху сверкала круглая, будто большое яйцо, лысина, а между лысиной и бородой плавали в темноте два черных блестящих глаза, наполненных неизбывной тоской.
Один пришел из широкого мира, пришел с воли, хотя, закованный в железный обруч государственных обязанностей, и не умел ценить этой воли, а другой, рожденный не для послушания, не зная ограничений и притеснений, имел теперь лишь печаль в глазах и настороженность; наверное, он догадался, кто пришел к нему, потому что молчал и смотрел на князя со спокойным равнодушием. Так длилось долго, один стоял, весь еще обвеянный свежим ветром с Днепра, с запахами вин и вкусных яств, а другой, скрюченный на глиняной лежанке, прикрывался бородой и посверкивал глазами, не имея охоты говорить первым. Однако заключенный был великодушен. Он заметил, как неловко переступал князь своей хромой ногой, всколыхнул бородой, подвинулся на завалинке, уступил место возле себя.
— Садись, — сказал тихо, — стоять тебе трудно.
— Откуда знаешь? — удивился Ярослав.
— Да уж знаю. Естеством нахрамываешь сызмальства, а может, и духом. Князь должен хромать.
— А может, я не князь.
— Кто бы еще сюда пришел? Разве убийца? Садись вот здесь. Не бойся смрада: смрад не так ударяет, как правда.
Князь примостился на самом краешке завалинки, дыша в сторону, чтобы винный дух не дошел к узнику, спросил:
— Почему думаешь, что правда только за тобой?
— Потому что страдаю, — сказал тот все так же негромко. — Худой и измученный. А с жирных, обленившихся уст правды не услышишь.
— Наши священники в постах пребывают, смиряют и плоть и дух. Разве ты считаешь себя лучше их?
— Не наши это служебники — чужеземные, — напомнил старик.
— По всей земле теперь новая вера завладела всеми душами.
— Не завладела и долго еще не завладеет, а может, и вовсе погибнет твоя новая вера.
— Об этом и люду молвил в своих блужданиях? — сурово спросил Ярослав. — Вышел ты из тьмы, и слова твои темны. Все людове наши прятались в лесах, а новая вера выводит их па широкий мир, прославляет по всем землям, ибо народ наш достоин прославления. Но не всегда люди выходят к славе добровольно. Иногда приходится прибегать к насилию.
— Отец твой сжигал наши храмы, а богов бросали в озера и реки, чтобы уплывали по воде. Но они не уплыли, а сели на дно и станут чернодубом, потом, в подходящую годину, вынырнут, и снова воцарится наше родное, запомни это, княже. Все можно изменить: дома, одежду, воям дать иное оружие, набить глотку заморскими яствами и напитками, но душу у народа не вынешь, не вставишь ему другую, чужую. Не удалось это сделать князю Владимиру, не удастся и тебе. Как приходила с веснянками к нам весна, так и будет приходить, как встречали мы в игрищах солнцеворот, так и будем встречать, и зеленые ветки для наших богов будем приносить, как и раньше, и писанки будут радовать взор наших детей.
— Никто не измерит, чего больше у власти: созидания или разрушения, — прервал его Ярослав. — Отец мой сжег сколько-то там капищ языческих, зато какие дивные церкви поставил! За князем Владимиром и я, сын его, иду. Народ учить надобно, темноту изгонять…
— Темноту? — В голосе старика слышалась улыбка и превосходство, которое дают лета и страдания. — «Учить надобно». А чему учить-то будешь? Как избегать грехов да как от них избавляться? Богов наших уничтожаешь, а бесов оставляешь, грехи плодишь. Учению твоему токмо лишь начало, а грехов уже полно повсюду, уже отбиваетесь от них, отмахиваетесь, открещиваетесь в церквах ваших денно и нощно. Топчешь все, что было, и приближенных своих к тому же поощряешь.
— Не таков я есть, — возразил спокойно Ярослав, — мало ты видишь из своей пещерки, в одну лишь сторону глядишь. А что грешен, так… не зря ведь в басне говорится: каждый носит по две сумки Одну спереди для чужих грехов, другую сзади — для своих, так, чтобы не видно ее было. Что же касаемо княжьей власти, то всегда должон быть тот, кто учит разуметь самое возвышенное: свою державу, правду, честь. Ты ведь тоже ходил среди людей и обучал их чему-то?
— Токмо предостерегал. Ибо только тот народ мудр и спокоен, который трудится для себя и не зарится на чужое. Он спокоен и лишен гордыни, пока не разбогатеет, не рассобачится. А уж тогда плюет на целый свет, топчет люд иных земель и может того дождаться, что и сам растоптан будет… Ты же, княже, хочешь, дабы все было как у ромеев, а Киев чтобы стал еще одним Царьградом…
— Откуда ведомо тебе? — удивился Ярослав прозорливости старика. Он сам еще себе боялся признаться в этих мыслях, а этот заброшенный в яму человек, оказывается, все видит и знает. Не удивительное ли дело?
— Испокон веков так ведется: когда у соседа свинья большая, то и самому хочется выкормить такую, а то и еще побольше.
— Стольный город — не свинья.
— Еще прожорливее. Оглянись вокруг — сколько расплодил дармоедов твой отец, а ты их развел во сто крат больше, да и еще разведешь. Церквей столько наставили, что в них псы бегают. А голод и мор точно так же ходят по нашей земле, беда не выводится, горя еще больше.
— Голод и мор все едино никто не сможет одолеть, — словно бы оправдываясь, рассудительно произнес Ярослав, — зато всегда можно найти способ дать угнетенным душам что-нибудь, чем они могли б гордиться. Прежние междоусобицы стояли преградой для дел великих, теперь собраны воедино все наши земли, весь народ может объединить свои усилия, свою работу, а самое лучшее применение для них — это сооружение и творение знамен державных. Отворить житницы и накормить тысячи голодных ртов, вымостить через трясины дорогу в Киев, чтобы везли на торжище и на обмен харчи и меха, мед и воск, или поставить среди болот златоглавый храм, проложив к нему лишь узкую тропинку, но вознеся этот храм над всем миром в сверкании и великолепии? Кто как хочет, а я выбираю храм, и каждый на моем месте должен был бы сделать точно так же, если бы Бог наградил его мудростью.