Сергей Тхоржевский - Портреты пером
Старшему сыну Полонского, Але, Тургенев подарил седло, и мальчик с упоением ездил верхом — «очень плохо и очень бойко», — замечал Яков Петрович. Он радовался, что дети «учатся и веселятся насколько можно. Иван Сергеевич их муштрует и балует. Жена очень довольна, что живет в деревне».
«Тургенев и я были очень рады, — рассказывает Полонский, — что наш репетитор Коцын бескорыстно и горячо взялся за лечение крестьян», и теперь «каждое утро ехали и ползли к нему больные». Молодой студент-медик «только и говорил, что о своих больных, — никакого иного разговора у него с нами или с Тургеневым не было».
Из Спасского Полонский съездил в Рязань, где не был почти тридцать лет. Увидел старый дом, где жил когда-то, сад, прежде густой и тенистый, а теперь запущенный, увидел «крапивою заросший огород, с развешанным бельем по веревкам и покривившейся баней…» И не захотелось ему задерживаться в родном городе — провел там всего два дня. И вернулся в Спасское.
Тургенев приглашал в Спасское Толстого и ожидал его приезда. Поезд из Москвы приходил на станцию Мценск в десять вечера; к поезду, когда ждали приезда гостя, из Спасского посылали коляску.
Полонский рассказывает в воспоминаниях:
«На другой день после моего возвращения в Спасское, а именно 8-го июля, в среду, Тургенев получил телеграмму от Л. Н. Толстого с уведомлением, что во Мценск он прибудет в 10 часов вечера, в четверг.
Тургенев распорядился о высылке во Мценск лошадей на следующий же день, в четверг, как значилось в телеграмме.
В этот же день после чая мы скоро разошлись по своим комнатам. Я сел к столу, придвинул свечу и, записывая свои дорожные впечатления, незаметно просидел до 1-го часа пополуночи. Вдруг слышу, на дворе кто-то свистнул, и затем чьи-то шаги и лай собаки. Я поглядел в окно и в безлунном мраке, с черными призраками чего-то похожего на кусты, ничего разглядеть не мог.
Я опять сел писать и опять слышу, кто-то мимо дома прошел по саду. Прислушиваюсь — топот лошадей. Удивляюсь и недоумеваю. Затем в доме послышался чей-то неясный голос… Иду в потемках через весь дом и отворяю двери в ту комнату, откуда идет дверь на террасу, а направо дверь в кабинет Ивана Сергеевича. Вижу — горит свеча и какой-то мужик, в блузе, подпоясанный ремнем, седой и смуглый, рассчитывается с другим мужиком. Всматриваюсь и не узнаю. Мужик поднимает голову, глядит на меня вопросительно и первый подает голос: „Это вы, Полонский?“ Тут только я признал в нем графа Л. Н. Толстого».
Они не виделись — после Баден-Бадена — двадцать четыре года, немудрено, что Полонский Толстого не сразу узнал.
Оказалось, гость перепутал дни недели, сегодня была среда, не четверг, так что его не ждали, лошадей за ним не выслали. В Мценске, возле станции, нанял он ямщика, ямщик плохо знал дорогу и плутал. В Спасское Толстой добрался к часу ночи.
Тургенев тоже еще не спал.
В столовой зажгли лампу, на столе появился самовар. За столом Толстой рассказывал, как он пешком ходил в Оптину Пустынь, одетый простым мужиком (его слова Полонский, вернувшись в свою комнату, записал в дневник).
— Если я чему удивляюсь, — говорил Толстой, — то это тому, что в России нет еще революции. Девять десятых всего народа не знают, чем они будут кормить детей своих, — что может быть ужаснее? Если нет еще революции, то разве только потому, что крепостное право дало народу какой-то закал, и он стал вынослив, но это до поры до времени. Положение так натянуто, что достаточно одного лишь повода.
И еще:
— Оптина Пустынь — монастырь удивительный по своему местоположению — и двум старцам. По нравственности, грубости и невежеству монахов производит тяжелое впечатление. «Вам бы только жрать, — говорят одни из них в церкви крестьянам, — а мы еще и сами ничего не ели…»
Толстой рассказывал, что в гостиницу при монастыре простых людей не пускают, и ему, оттого что был в лаптях и рваном зипуне, сказали, будто в гостинице свободной комнаты нет, а когда узнали, что он граф, лести не было конца и стали зазывать его из заезжего дома, где он остановился, в гостиницу…
Толстой, Тургенев и Полонский проговорили до трех часов ночи.
«В Спасском он пробыл, — вспоминает Полонский о Толстом, — не более двух суток и уехал, торопясь в свои самарские имения к тому времени, как начнется жатва».
Толстой кратко записал в дневнике:
«9, 10 июля. У Тургенева. Милый Полонский, спокойно занятый живописью и писаньем, неосуждающий и — бедный — спокойный. Тургенев —…тоже наивно-спокойный».
Видимо, Толстого удивило и даже несколько покоробило, что его рассказ о поездке в Оптину Пустынь и его слова о надвигающейся революции не произвели ожидаемого впечатления.
Но вернее предположить, что при этом ночном разговоре Тургенев и Полонский спокойными оставались просто потому, что, по сути, ничего нового для них Толстой в эту ночь не сказал.
Приезжали в Спасское и другие гости. Приезжал Григорович. Гостила несколько дней артистка Савина, к которой Тургенев был неравнодушен.
В конце лета усадьба опустела. Тургенев уехал — через Петербург — во Францию, в давно обжитой им дом Виардо в Буживале, под Парижем.
Полонские вернулись домой.
Снова Яков Петрович стал ездить на службу — по средам, брал извозчика. Но уже не на Обуховский проспект: комитет иностранной цензуры был перемещен в здание на Театральной улице, за Александринским театром.
Потянулись дни, все более однообразные. Осенью — дожди, зимой — снег. Ночи Яков Петрович проводил за письменным столом.
«Уверен, что в наши годы ничто так не поддерживает наших сил, как горячая, нервная деятельность, — утверждал он в письме Григоровичу. — Не бойся усталости, бойся слишком продолжительного отдыха».
Следующее лето собирались опять провести вместе, в Спасском, но весной Тургенев тяжело заболел, слег, и надежды на выздоровление были призрачны. В письмах Тургенев уговаривал Полонских не отказываться от летнего отдыха в Спасском.
Как и в прошлом году, Яков Петрович сначала отправил в Спасское жену с детьми, сам же выехал из Петербурга в конце июня.
Тот же самый поезд в десять вечера пришел в Мценск. Жена встречала Якова Петровича на станции. Молча сели в коляску. Было уже темно.
«В усадьбу приехали поздно… — записал он в дневнике. — Столовая и диванная комнаты показались маленькими — меньше, чем были прошлого года. Те же портреты глядели со стен, когда подали самовар. Казалось, что я никогда и не выезжал из Спасского, что всю осень, зиму и весну я спал и видел во сне Петербург… и опять проснулся на прежнем месте в Спасском. Недоставало только одного, что придавало этому Спасскому и жизнь, и смысл, и значение, — не было Ивана Сергеевича. Но жил я или спал — все равно, прошел год, и как я в этот год состарился!»
С августа новым председателем комитета иностранной цензуры стал Аполлон Николаевич Майков. Полонский мог рассчитывать, что в его служебных отношениях не произойдет никаких неприятных перемен.
Тургенев писал ему печальные письма, все меньше надеясь на выздоровление.
«На прощанье, — написал он в конце одного письма, — позволь тебе сообщить несколько афоризмов, которые созрели во мне в течение уже довольно долгой жизни:
a) Никогда ничего неожиданного не случается, — ибо даже глупости имеют свою логику.
b) Предчувствия никогда не сбываются.
c) Сообщенные за вернейшие известия всегда ложны.
Следует:
размышлять о прошедшем,
удовлетворять требованиям настоящего
и никогда не думать о будущем.
И, наконец, самый главный афоризм:
Человек, желающий жить спокойно!
Никогда ничего не предпринимай,
ничего не предполагай,
ничему не доверяйся и ничего не опасайся!!»
Но Полонский не мог не думать о будущем, да и «самый главный афоризм» больного Тургенева принять не мог…
В переписке их возник еще спор о живописи, — Тургенев понимал ее, безусловно, лучше, чем Полонский. Манеру новых французских художников Полонский воспринимал как небрежность, предпочитал тщательную передачу деталей, — Тургенев убедительно возражал: «К живописи применяется то же, что и к литературе, ко всякому искусству: кто все детали передает — пропал; надо уметь схватывать одни характеристические детали; в этом одном и состоит талант и даже то, что называется творчеством».
Летом 1883 года Полонский отправился в Одессу: знакомый доктор рекомендовал ему отдых на одном из одесских лиманов и ванны с подогретой — из лимана — водой.
Он не был в Одессе тридцать лет, за это время город вырос и стал, пожалуй, еще красивее. Но из прежних знакомых Полонский нашел только одного старика — бывшего редактора газеты «Одесский вестник». И не была уже Одесса «дешевым городом», напротив, поразила дороговизной: так, за каждую ванну с подогретой водой из лимана приходилось платить рубль.