Людо Зубек - Доктор Есениус
Вавринец кивнул и добавил:
— Если император заплатит им дороже, они пойдут служить и ему… Да будет милостив к нам бог!
Они добрались до госпиталя без приключений.
Никогда Есениус не видел сразу столько горя и страданий, сколько увидел сейчас в Крижовницком госпитале. На каждой койке лежало по трое раненых. Возчики, которые привозили этих несчастных, твердили, что убитых и раненых на Белой Горе больше, чем деревьев в лесу. Возить придется целый день, если доставить в госпиталь всех, кто продержится до завтра.
Множество раненых валялось прямо на полу и не только в палатах, но и в сенях и в коридоре. И многие еще сидели или стояли, прислонившись к стенам, тупо глядя перед собой. Есениус и Вавринец с Зузанкой вынуждены были перешагивать через тяжело стонущих раненых, прежде чем проникли во внутренние покои госпиталя.
Там они нашли доктора Борбониуса в белом фартуке, с засученными рукавами.
— Слава тебе, господи! — приветствовал он вошедших. — Как вы тут нужны!
И они немедленно приступили к работе.
У них не было времени готовиться к каждой операции так, как этого требовали правила.
— Двоим придется отнять ноги и одному руку, — объяснил доктор Борбониус. — Я один не хотел приниматься за это…
У них не было под руками усыпляющих средств, не было даже водки, чтобы напоить раненых перед ампутацией, и пришлось самые тяжелые операции проводить при полном сознании пациентов. Им затыкали рот пробковым кляпом с дыркой для воздуха, и Зузанка завязывала им платком глаза, чтобы они не кричали от боли, не волновались еще больше при виде крови.
Когда покончили с самыми тяжелыми, они минуту отдохнули. Но со всех сторон слышались стоны и вздохи.
— Есть тут, кроме меня, кто-нибудь из мораван? — кричал солдат с обвязанной головой. — Где все мораване?
Солдаты-чужеземцы не понимали его вопроса, а те, кто понимал, не хотели отвечать. Есениус уже слышал о том, как геройски сражались мораване: прижавшись к ограде, а потом к стенам виллы Звезда, они сражались до последнего дыхания. Ни один не сдался… Геройски умирали они под ударами намного превышавших их числом врагов, как под мощными взмахами косца один за другим через равные промежутки времени падают широкие закосы травы. Благодаря случайности или недосмотру страшного косца этот один колос остался на корню, одна человеческая жизнь сохранилась, и теперь в жестоком одиночестве последний мораванин зовет своих товарищей.
«Возможно, что смерть пощадила его для того, — подумал взволнованный Есениус, — чтобы он возвестил о геройской гибели своих братьев, повторивших подвиг спартанцев у Фермопил…
— Naar huis! Breng me naar huis! Ik wil te midden van de mijnen sterven. Домой! Отвезите меня домой! Я хочу умереть среди своих! — стонал какой-то усатый голландец с рассеченным плечом.
С другого конца палаты слышались жалостные вздохи изрубленного француза:
— Меs pauvres enfants! Меs pauvres enfants! Бедные мои дети, бедные мои дети!
В бурной и полной приключений жизни, которую вел наемник, он, наверное, не раз забывал, что женат и имеет детей. Но теперь, в час страдания, когда он уже почувствовал на себе ледяное дыхание смерти, он вспомнил о близких и жалобно застонал.
— Wasser! Dieser Durst, dieser schreckliche Durst! Воды, хочу пить! Дайте пить! — шептал другой, с блуждающим взглядом и пылающим жаром лицом.
Достаточно было Зузанке взглянуть на его потрескавшиеся губы, чтобы она сразу поняла, чего он просит, и поднесла ему кружку.
Больше всего беспокоили ее двое. Они были явно моложе ее, но война отметила их уже на всю жизнь.
Одному только что отрезали ногу. Когда Зузанка подошла к нему, он заговорил умоляюще:
— Nem akarok meg meghalni! Не хочется умирать!
Как будто он просил отогнать от него смерть; как будто в ее силах было сохранить ему жизнь. Но Зузанка не понимала его слов. Он был венгр, и никто из его соседей не понимал его. Раненых венгров в госпитале почти совсем не было. Все скрылись, как только разгорелся бой.
Другой, светловолосый, красивый, повторял только одно слово, которое все понимали; и, однако, по этому слову нельзя было определить, к какому народу принадлежит он.
— Мама! Мама! — стонал он с отчаянием.
У него была горячка, пуля застряла в животе. Он уже не отдавал себе отчета, где находится, потому что, когда Зузанка приложила к его горящему лбу влажные салфетки, он прошептал с благодарностью и облегчением:
— Ох, мама!
Врачи работали без отдыха, и Зузанка помогала им. Там, где они не могли помочь своей наукой, прикосновение женской руки успокаивало боль.
Перед рассветом, когда они уже сделали все и могли некоторое время отдохнуть, Вавринец опять попросил Есениуса:
— Уходите, ваша магнифиценция. Еще есть время.
Есениус устало улыбнулся и покачал головой:
— Я не могу оставить университет… Не могу оставить этих несчастных… — и показал на десятки страждущих вокруг.
Вавринец больше не просил его уходить.
А когда в обед они вернулись в Главную коллегию, по дороге повстречались им первые императорские солдаты, вторгшиеся в Прагу. Вавринец промолвил грустно:
— Жаль, что вы не использовали последней возможности, ваша магнифиценция… Вы понимаете, что нынче ночью, возможно, проиграли жизнь?
Есениус остановился, взглянул в глаза Вавринцу долгим взглядом и ответил твердо:
— Возможно. Но я сохранил честь.
И эти слова сняли у него с сердца тяжесть, которая до сих пор мучила его.
«ИЗГОНИ ИХ БИЧОМ ОГНЕННЫМ…»
Приближалась зима, наполняя сердце Есениуса беспокойством…
Со времени катастрофы на Белой Горе, а особенно после разговора с доктором Адамеком, когда тот предостерегал Есениуса и просил его уйти, к доктору уже не возвращался прежний покой. Он постоянно испытывал мучительную тоску, точно предвидя неведомую опасность, уйти от которой уже невозможно. Напрасно старался он заглушить это состояние, невидимый источник выносил из глубин душевных всё новые и новые страхи: предчувствие ужасного будущего.
«Что страшит меня? — пытался он успокоить себя. — Ведь курфюрст Саксонский поручился за жизнь всех вождей сопротивления и, кроме смещения ведущих должностных лиц, ничего не произошло. Император Фердинанд, несмотря на все его недостатки, человек набожный: он ежедневно присутствует на двух-трех мессах, во время процессий тела господня он всегда преклоняет колени, пусть даже ему приходится опускаться прямо в грязь… Он определенно почитает победу при Белой Горе за достаточное проявление милости пресвятой девы и не помышляет отяготить свою совесть местью. «Мне отмщение!» — сказал господь, и император помнит эту заповедь…»
Так утешал себя Есениус днем, а по ночам его одолевали видения. Случалось, снился ему Мыдларж, и всегда это-был страшный сон, пробуждение от которого было настоящим освобождением. И снова, как незваный гость, подкрадывалось беспокойство, подтачивая его мозг, как дятел подтачивает червивый ствол. Он пробуждался, когда слышал на улице крики или звон оружия, и у него начиналось дикое сердцебиение при звуке приближающихся шагов. Напрасно успокаивал он себя безрадостной мыслью, что никто не минует того, что ему уготовано, но он чувствовал какую-то странную перемену… Как врач, исследующий признаки неизвестной болезни, следил он за этим своим состоянием Он хотел разделить все свое существо на две независимые от друг от друга части: преследуемый ужасными призраками Есениус-человек, которою должен лечить Есениус-врач. Такое анатомирование собственного внутреннего мира, однако же, принесло ему облегчение: он вспомнил свою теорию о цикличности человеческой жизни. Это не его открытие, теорию эту он заимствовал у древних, но и сам на основе собственных наблюдений убедился в том, что в человеческом организме в определенные периоды происходят большие изменения. Самая большая перемена происходит на границе между молодостью и старостью. Теперь ему пятьдесят четыре года. Возможно, это только первые признаки великой перемены, к которой он должен быть готов. Так объяснял себе Есениус свое собственное душевное состояние — естественными причинами, — и это немного успокаивало его. Как ректору университета, ему пришлось пойти тернистой тропой кающегося, чтобы отвратить от школы императорский гнев. Профессорский совет послал его к герцогу Лихтенштейну, наместнику, чтобы от имени университета высказать сожаление по поводу недавнего заблуждения. Сердце его обливалось кровью.
— Признаем, что мы заблуждались, признаем, что мы прегрешили против неба и против его императорского величества. Пусть другие оправдываются, мы раскаиваемся. Судьям, которые будут судить наши действия, мы поведаем о нашей покорности: мы виновны, не спрашивали совета нашего, не слушали нас. Наука наша служит миру, и нужен ей мир, миром она жива; мы не желали войны. Отцу государства, нашему всемилостивейшему императору, мы говорим: отпусти, отец наш, сами не ведали мы, что творим, и ныне приносим наше покаяние.