Валентин Пикуль - Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры
“Вдруг закричал он (Крузенштерн) на меня:
– Как вы смели сказать, что я ребячусь?
– Весьма смею – как начальник ваш.
– Вы начальник? А знаете ли, как я поступлю с вами?..”
Этот волшебный диалог имел продолжение. Крузенштерн вломился в каюту посланника, угрожая ему расправой, потом вызвал на борт “Надежды” Лисянского с его офицерами, и теперь офицеры двух кораблей стали кричать:
– На шканцы его! Вот мы проучим этого самозванца.
– Дайте мне молоток и гвозди, – кричал граф Федор Толстой. – Я заколочу дверь в его каюту, и пусть он там сдохнет…
“Граф Толстой, – писал Резанов, – бросился было ко мне, но его схватили и послали лейтенанта Ромберга, который пришел ко мне сказать: “Извольте идти на шканцы…” Резанов послал его подальше. Тут вломился к нему сам Крузенштерн и стал кричать, чтобы шел наверх и доказывал, что он здесь начальник. Делать нечего – Николай Петрович поднялся из каюты на шканцы, захватив с собою шкатулку с государственными бумагами:
– Слушайте! Читаю вам, что подписано самим императором…
Александр I писал: “Сии оба судна, – то есть “Нева” и “Надежда”, – с офицерами и служителями поручаются начальству Вашему”. Когда Резанов прочел эти слова, раздался хохот и выкрики.
– Кто подписал? – требовали офицеры.
– Сам государь император, – отвечал им Резанов.
– А кто писал? – ехидно вопросили его.
– Имени писаря не знаю, – сознался Резанов.
Тут раздался торжествующий выкрик самого Лисянкого:
– То-то и оно-то! Мы хотим знать, кто писал, а подписать, мы знаем, император любую чепуху подпишет…
Один только лейтенант Петр Головачев вступился за Николая Петровича (за что потом он и поплатился своей жизнью на острове Святой Елены), а все остальные офицеры говорили:
– Ступайте со своими бумагами, мы таких начальников не знаем, а подчиняемся только своим капитан-лейтенантам.
“А лейтенант Ратманов, ругаясь, при этом говорил: “Он еще и прокурор, а законов не знает”, и, ругая (меня) по-матерному, Ратманов кричал: “Этого-то скота заколотить в каюту!” Граф Федор Толстой уже стоял наготове – с молотком и гвоздями…
– Вы еще раскаетесь, – сказал Резанов, покидая шканцы.
В каюте духота, зной тропический, посланник на палубу уже не выходил, ибо матросы, жалеючи его, предупредили, чтобы не высовывался, – граф Толстой и за борт спихнуть может, – а в это время, когда Резанову было плохо, Крузенштерн запретил врачам навещать его, “хотя на корабле все знали, что посланник сильно занемог”. Без его участия офицеры принимали короля Нука-Гива, который в обмен на топор и бразильского попугая дал морякам двух свиней. Матросы огорчились таким обменом:
– Мяса нет, а одними бананами сыт не будешь…
Крузенштерн тоже побаивался – как бы экипаж не свалила цинга. Он надеялся раздобыть свежей провизии на Сандвичевых островах, но тамошние жители на железки уже не глядели, требуя сукно.
– А сукна у нас нет, – опечалился Крузенштерн…
Здесь корабли расстались: Лисянский увел свою “Неву” на остров Кадьяк, а Крузенштерн направил “Надежду” в порт Петропавловск-на-Камчатке… Почему не в Японию? Да по той причине, что сам же Резанов не захотел являться японцам в дурном виде:
– В таких склочных условиях, когда все перегрызлись, будто собаки худые, да еще изнуренный болезнью, я никак не могу выявить достоинства посла российского… Лучше уж на Камчатку! Там мы и разберемся – кто тут начальник, я или вы?
Вместе с русскими плыл сплошь покрытый татуировкой француз Жозеф Кабре, который женился на дочери короля Нука-Гива, одичал, но по пьяному делу не сошел вовремя на берег, а когда очнулся, вспомнив о женах и детках, “Надежда” уже плыла в открытом океане. Этот француз и разглядел берега Камчатки.
– Мне здесь нравится, – сразу заявил он… Странное желание! Может, после Нука-Гива и Камчатка кажется раем – этого я не знаю, но об этом желании Жозефа Кабре посол Резанов доложил лично русскому императору.
Резанов сразу же съехал на берег, никак не желая вмешиваться в дела корабельные. Павел Иванович Кошелев, генерал-майор и тогдашний начальник Камчатки, решил сразу же “образумить” бунтовщиков-офицеров, явив перед ними свою грозную силу – солдат гарнизона, а графа Толстого, яко главного заводилу и матерщинника, отправили в Петербург, дабы служил в полку и далее. Резанов из штатов посольства Толстого сразу же выключил:
– Для вас, граф, ничего нет на свете святого, и я вынужден сообщить в Петербург, что вы еще на Сандвичевых островах решили остаться ради голых красоток, об отечестве мало думая. Уезжайте прочь, дабы не осквернять своим присутствием даже эти несчастные окраины матери-России… Вон!
Кошелеву посланник признался, что поставлен в очень трудное положение тем, что был оскорблен офицерами кораблей.
Он откровенно признался, что опасается исполнить свою миссию в Японии и подумывает даже о том, чтобы вернуться в Петербург, не исполнив своего долга:
– Поймите! Я, назначенный посланником, поставлен за время плавания Крузенштерном и его офицерами в униженное положение, и, появись я в Иеддо – столице японцев, мне попросту будет стыдно являть перед японцами весь сор, вынесенный из нашей русской избы… Ладно уж на родимой палубе глумились надо мною, но что будет, если станут глумиться и на японской земле?
Кошелев согласился.
В недостойном поведении корабельных офицеров генерал Кошелев усмотрел “оскорбление” всего посольства и сразу начал следствие. Конечно, читатель помнит Крузенштерна – уже отлитым в бронзе – на берегах Невы, и мне, автору, даже неловко тревожить его величавый образ просвещенного мореплавателя на этом пьедестале памятника, которого он и заслуживает. Однако надо знать правду: Иван Федорович сам признал перед Кошелевым свою вину и вину своих офицеров, которые вдали от Кронштадта и начальства распустились, а он потакал их распущенности. Кошелев сказал Крузенштерну, что имеет право лишить его командования кораблем и отправить в Петербург под конвоем:
– Как и Резанов отправил сего “анфант терибля” Толстого.
– Я очень сожалею о случившемся, – просил его Крузенштерн, – и прошу ваше превосходительство примирить меня с господином посланником… Поверьте, я искренен в этом желании.
– Николай Петрович, – отвечал Кошелев, – согласен забыть прошлое, но вам придется перед ним извиниться…
8 августа 1804 года все офицеры “Надежды”, в парадных мундирах и при шпагах, явились к Резанову и просили у него прощения, раскаиваясь в содеянном ранее. Резанов обнял Крузенштерна, сказав, что зла не имеет, желая забвения худого, при этом офицеры кричали “ура” и стали качать посланника, высоко подбрасывая его над собой, а матросы, выстроенные на шканцах, дружно аплодировали этой сцене. Резанов сразу же известил Кошелева, что теперь он согласен плыть в Японию, “а польза Отечеству, – писал он, – на которую я уже посвятил жизнь мою, ставит меня превыше всех личных оскорблений – лишь бы успел я достичь главной цели…”. В этот день всеобщего примирения вместе с русскими радовались и японцы, давно жившие в России, а теперь Резанов сулил им скорое возвращение на родину… Николай Петрович указал Крузенштерну готовить корабль к плаванию, дружески говоря, что здоровье – после смерти жены – стало никудышным, а после Японии ему предстоит еще экспедиция на Аляску и в Калифорнию – по делам Российско-Американской компании.
– Мне уже сорок лет, – печалился он, – а на скрижалях российской гиштории еще не оставил своего имени… Что делать, я честолюбив! – признался Резанов даже с оттенком гордости.
Был конец августа, когда “Надежда” покинула Камчатку, оставив вдалеке родные берега…
Перед отплытием он взял у Кошелева самых рослых солдат с барабанщиком (для “представительства”), навсегда оставив под сенью Авачинской сопки сплошь татуированного Жозефа Кабре, и 15 сентября, миновав Курилы, моряки увидели японские берега. Резанов просил Крузенштерна собрать всех людей на шканцы и произнес перед ними речь, начало которой я привожу здесь, дабы читатель вкусил от аромата языка той давней эпохи.
– Россияне! – цитирую я Резанова. – Обошед вселенную, видим мы себя, наконец, в водах японских. Любовь к отечеству, мужество, презрение опасностей – вот суть черты россиян, вот суть добродетели, всем россиянам свойственныя. Вам, опытные путеводцы, принадлежит благодарность наших соотчичей, вы уже стяжали ту славу, которой и самый завистливый свет никогда уж лишить вас не в силах…
Перед входом в бухту Нагасаки “Надежда” встретила японские лодки, и рыбаки, почти испуганные, услышали, что с “Надежды” их окликнули по-японски. Рыбаки никак не ожидали увидеть своих земляков, возвращавшихся на родину после долгого жития в России. Между ними завязалась беседа, и японец Тодзие, уже достаточно поднаторевший в русском, переводил для Резанова: