Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Жюббе, успокоенный, снова опустился в кресла.
– Оставьте нас одних, – посоветовал он женщине.
Шаги – словно удары. Взвизгнула дверь, и вот он – Голицын.
– Аве Мария, – сказал Михайла Алексеевич.
– Аме-е-ен, – пропел Жюббе, знак тайный сделав, как брат брату во Христе: двумя пальцами, едва заметный.
Голицын знака того от аббата не принял и плотно сел.
– У меня, – сказал напряженно, – до вас личное дело.
– Дел не приму. Но слова ваши выслушаю.
– Проездом через Краков я венчан был по обряду истинной веры с гражданкой Флорентийской республики… Вы слышите?
– Да, слышу. Но я лишь труп, который начальство поворачивает в гробу господнем, как ему угодно. Я слышу, но… не слышу!
– Фратр! – с укоризной произнес Голицын. – Я не прошу вас о спасении моем. Но молодую женщину, впавшую в невольное рабство, благодаря любви ко мне, вы должны спасти. Не забывайте, что времена могут перемениться: я еще пригожусь истинной церкви.
– Я могу сделать для вашей жены лишь одно: упрятать ее в доме Гваскони, где, надеюсь, ее не посмеют тронуть…
Голицын шагнул к дверям и вывел из сеней стройного рыжеволосого юношу со шпагой на боку.
– Бьянка, – сказал, – из рабства флорентийского ты перешла в рабство русское… Прости! Вот этот отец отвезет тебя в убежище. Иногда мы будем видеться с тобою. Но тайно…
Грустно пожилому Михайле Голицыну возвращаться домой в одиночество свое. Двух жен уже потерял, счастья с ними не повидав. Теперь дочь его Елена, пока он в нетях зарубежных пребывал, нашла себе дурака в мужья – графа Алешку Апраксина. Пьет зять, дурачится и дворню обижает. Трудная жизнь у Михайлы Алексеевича: лишь к сорока годам из службы вырвался, учиться поехал… А зачем учился? К чему знания приложить?
– Алешка! – кричал князь на зятя своего. – Перестань юродствовать, все едино тебе Балакирева не перешутить.
– Ай, переплюну? – спросил граф Апраксин. – Шутам ныне хорошо живется при дворе. Будто генералы жалованье имеют…
В один из дней Голицын велел везти себя на Тверскую в дом, что в приходе церкви Ильи-пророка. Долго стучал он башмаком в ворота. Заливались внутри усадьбы собаки.
– Откройте же, люди! Я человек, худа не ищущий…
В щелку глядел чей-то глаз – опасливый. Открыл офицер.
– Живописные мастера, Никиты-братья, Иван да Роман по отцу Ивановы, – спросил Голицын, – здесь ли проживают? Имею до них слова приветные от маэстро Томазо Реди из Флоренции!
– Позвольте записать, – сказал офицер, книгу доставая. – Велено всех, кто нужду в Никитиных иметь станет, записывать по форме. Потому как Никитины взяты намедни…
– Куды взяты-то?
– В застенок пытошный. По делу государеву…
Записали фискально: и Голицына (майора) и Томазо Реди (маэстро). Вспомнилось тут ярчайшее солнце над Флоренцией… Голову низко пригнув, плечи сбычив, Голицын шагал к лошадям.
«Надежда России… надежда искусства российского, – размышлял князь. – Разве можно палитры их в огонь пытошный бросать? О Русь, Русь, Русь… до чего же печальна ты!»
* * *Но палитры живописцев уже сгорели в огне. Их бросил в пламя просвещенный деспот – Феофан Прокопович.
Глава тринадцатая
Князь Санька Меншиков гнал лошадей на Москву, вожжи распустив, во весь опор – лошади кормлены на овсе с пивом, чтобы ехали скорее, вполпьяна! Ужас касался вспотевшего лба, летели во тьму лесов почтовые кони. Санька кусал рукав мундира, весь в хрустком позументе. Всю дорогу не смыкал глаз… Вот и Москва!
А вот и сестрица – Александра Александровна.
– Братик мой золотишный, – сказала, – чую, не с добром ты прибыл… Ну, говори сразу, бей – вытерплю!
– Им, – зарыдал Санька, – деньги нашего покойного тятеньки нужны стали. И получить их могут через нас только. Им невдомек, что мы полушки ныне не имеем, ты сама белье стираешь… Они одно знают: им – отдай!
– Пусть задавятся… Просят – отдай!
– Но деньги берут с тобою вместе. Ждут нас муки огненные, ежели супротив двора пойдем… Так пожалей своего братца, сестрица!
Меншикова выпрямилась, руки ее провисли.
– Кто? – спросила кратко.
– Граф Бирен желает те деньги получить через брак своего младшего брата с тобою. А зовут его Густавом, без отчества, словно собаку, ныне он премьер-майор полка Измайловского… Я уже узнавал о нем: он человек тихий, не пьянственный.
Княжна судорожно вцепилась в плечо брату:
– Бросим все… бежим! Спаси ты меня, а не я тебя!
– Ты спаси, – отбивался от нее брат. – Что задумала? Куда бежать-то? Едем ко двору, там уже кольца заказаны… Иначе дыба, кнут… Помилуй ты меня, сестричка родненькая!
– Видно, прав был тятенька наш покойный: миновали счастливые дни в ссылке березовской, наступила каторга придворная…
Княжна положила в сундук только сарафан крестьянский да кокошник. Села на сундук в санки и застонала:
– Вези, братец… Продавай сестричку свою! Ох, боженька милостивый, на што ты меня породил княжною Меншиковой?..
Анна Иоанновна все эти дни левую ладошку чесала.
– Ох, и свербит! – радовалась. – Кой денек все чешу и чешу. Это к богатству. Видать, испугалась княжна, едет…
Приехала княжна, и поставили ее рядом с прыщавым Густавом Биреном пред аналоем. Императрица сама обручила их. Десять миллионов золотом вскоре прибыли в Россию, и в двери спальни супругов графов Биренов долго стучали средь ночи:
– Эй, откройте… Это я – Густав!
– Придется пустить, – сказала горбатая Бенигна.
Густав вломился в спальню, как солдат на шанцы:
– Где мои десять миллионов? Вы меня обманули…
– Цыц! Ты получишь один миллион, – ответил граф брату и коленом под зад выставил молодожена прочь.
Остальные деньги Меншикова поделили между собой Анна Иоанновна и граф Бирен. «Санкт-Петербургские ведомости» сообщили читателям, что бракосочетание «с великой магнифиценцией свершилось». Бирен ходил веселый, радости скрыть не мог и Лейбе Либману говорил:
– Подлый фактор, наверняка знаю, что тебе известны еще статьи доходов, до которых я не добрался! Ну-ка подскажи…
– Высокородный граф, – смеялся Либман, – в России все уже давно ваше. Даже доход от продажи лекарств в аптеках мы себе забираем! Но есть еще одна статья… Вы сейчас удивитесь.
– Ну же, – прикрикнул Бирен. – Говори.
– Сибирь и горы Рифейские еще не ослепил блеск вашего имени!
– Ты прав. Хватит сшибать макушки, пора рубить под корень… Саксония, – задумался он, – славится своими бергмейстерами. Приищи мне человека, который бы испытал мою доверенность. И я поручу ему все дела Берг-коллегии… В самом деле, Лейба, надо заглянуть мне за горы Рифейские – в леса и горы Сибири!
Граф подошел к окну, выглянул из-за ширм на улицу:
– Ха! А этот глупец еще не ушел… Смотри-ка, Лейба: какой уж день он болтается перед домом моим…
Лейба тоже посмотрел на улицу. Там, стуча ботфортами, мерз среди весенних луж молодой Санька Меншиков.
– Сколько было богатств у его родителя? – спросил Бирен.
– Вот, – показал Либман бумажку, – здесь у меня все записано. Покойный князь Меншиков имел девяносто тысяч мужиков, не считая баб. Владел княжеством в Силезии и шестью городами в России: Ораниенбаумом, Ямбургом, Копорьем, Раненбургом, Почепом и Батурином… При аресте у него наличными отобрали четыре миллиона в монетах, на один миллион бриллиантов, а золота и серебра столового – более двухсот пудов.
– Ладно! – разрешил Бирен. – Сыну его мы отрежем две тысячи душ. И пусть он больше не болтается под моими окнами… Он свое заработал честно!
Таков был печальный конец неправедно нажитого богатства…
* * *Вешняя вода на Москве сбежала, и сразу жары начались. Трясло первопрестольную в душных ночных грозах. Скинув паричок, хлебая квасок с погребца (рубаха под мышками – хоть выжми), строчил Волынский в Петербург проклятому Остерману (чтоб ему пусто было!). Писал о слонах, даренных персами, как кормить их мыслил, по скольку ведер водки зараз давать, «дабы слоны те в печаль жестокую не уклонились». Бросил перо, помахал бумагой, остужая себя.
И тут двери – бряк: вошел, остронос и худ, князь Дмитрий Михайлович Голицын, верховник главный, заводила кондиций и прочего. Волынский мелким бесом рассыпался перед ним:
– Эй, Десятов, тащи кресла господину высоку сенатору. Эй, Богданов, гони фон Кишкелей, чтобы не смердили тут поганью…
Сел старый политик, все заботы рукою отвел, начал дельно:
– Я тебе, Артемий Петрович, по весне аргамачку выслал, чтобы случил ты ее при заводах своих. А вернулась вчера в Архангельское нежеребая… Выходит, ты меня не уважил!
– Князь, – отвечал Волынский угодливо, – припуск кобыл до жеребцов к первому мая завершаю. Ибо, согласно иппологии научной, жеребята от случки по траве хуже бывают. От добра не случил аргамачку твою… Не серчай, князь! Тебе всегда рад услужить. Ибо что разум твой и весьма печалуюсь я, что от службы ты, говорят, уклоняешься.