Яан Кросс - Императорский безумец
Итак, кто-то из нас выражал протест.
— Holá-là! Mais pourquoi done?![104]
Следовал короткий спор между monsieur Ледуте и возразившим, спор, неравный уже в силу неравного владения языком. По мнению протестующего, Маленький Виппер допустил лишь несущественные ошибки или даже только эстетические погрешности и на этот раз он заслуживает четверки. Обычно на это monsieur Ледуте высоко воздевал свои невероятно волосатые руки, торчавшие из белых манжет, и восклицал: «Non-non-non-non-non! Impossible»[105]. И я скажу вам, почему. Я не знаю, как обстоит у вас в эстонском языке. Но во французском решает не только правильность, но и элегантность. Ибо то, что не элегантно, во всяком случае, минимально элегантно, во французском языке просто неверно. И поэтому неверно все, что Виппер нам только что здесь говорил. И мы будем достаточно великодушны, если скажем ему: Suffisant. Comme toujours.
Большей частью наши протесты этим ограничивались. Но несколько раз случалось, что monsieur Ледуте выслушивал наши аргументы, при этом вытягивал губы трубочкой и таращил глаза, глядя то в пустоту, то на нас, и вдруг начинал лучезарно смеяться: «Eh bien! Si vous trouvez. La voix du peuple e'est la voix de Dieu. Випер, ты слышишь? Они ставят тебе четыре. Aujourd'hui tu es reçu un bon bon bonbon!»[106]
Маленький Виппер резко садился на свое место. Почему-то мне казалось, что он не был нам особенно благодарен.
Мне теперь трудно решить, в какой мере мы были наивны, а в какой подобный демократизм monsieur Ледуте мирил нас с его неблаговидными действиями по отношению к Маленькому Випперу. В какой-то мере — несомненно. И, кроме того, нас мирили с monsieur Ледуте и другие его особенности, которые — как мы компетентно решили — отличали его от остальных наших учителей и, уж во всяком случае, были неожиданны. До какой степени их молено было считать неожиданными, помня о Габонских казармах и Либевильском колледже, этого я до сих пор не знаю. Например:
В один прекрасный день monsieur Ледуте, как всегда бодро, явился на очередной урок французского. Все шло как обычно. Он сел за учительский стол, схватил классный журнал, стал в него записывать и, как всегда, вызвал прочесть традиционное четверостишие.
— Ооа! — Это был Оха. На этот раз один из «негров». Традиционные четыре строки всегда безупречно отвечали и «негры», какими бы темными они ни были. Это был риск, но так уже у нас повелось. Очередные требуемые четыре строки знали всегда все. Можно допустить, что monsieur Ледуте считал наше одинаково отличное знание этих отрывков спортивной предупредительностью с нашей стороны: возьмем на себя этот маленький, пусть смешной труд, но хотя бы этим доставим ему удовольствие. А может быть, он и не делал из этого для себя проблемы. Но мы сделали. Только решили мы ее по-своему. И это стало своего рода спортом.
Мы все считали, что бессмысленно к каждому уроку вызубривать эти четыре строчки, но и не делать этого было тоже невозможно. Решая эту дилемму, мы заметили, что monsieur Ледуте спрашивал это треклятое четверостишие всегда в одной и той же обстановке: сам сидел за учительским столом, уткнувшись в классный журнал, а вызванный отвечал, стоя между партами у среднего прохода, в трех шагах от его стола. Из этого и исходило наше решение. Очередные четыре строчки, скажем из Леконта де Лиля, мы писали крупными, видными за пятнадцать метров буквами на листе бумаги, и прежде чем вызванный успевал выйти вперед, двое, сидевшие в последнем ряду, уже держали лист у противоположной стены низко над полом между партами, будто маленький экран. Сидевший в последнем ряду справа от прохода Валлот Каре, славный, медлительный и необыкновенно корректный юноша, считался у monsieur Ледуте если не совсем «негром», то, во всяком случае, «мулатом», он был эстет и обладал превосходным каллиграфическим почерком. И Каре добровольно взял на себя эту обязанность: к каждому уроку французского он писал заданное четверостишие черной тушью и редисным пером, красивым четырехсантиметровым шрифтом на листе чистой бумаги для рисования. Бумагу мы покупали в школьном кооперативе в складчину, на свои центы. С течением времени в партах у Каре и его соседа набралось так много рулонов со стихами, что их пришлось нумеровать и систематизировать. Выбросить их было нельзя, потому что сумасбродный monsieur Ледуте часто заставлял нас повторять задания прошлых недель.
Наша система работала безупречно. Каждый раз, когда monsieur Ледуте вызывал кого-нибудь ответить заданный к этому дню катрен и вызванный успевал встать, где положено, катрен этот появлялся на стене. И отвечающий безошибочно его прочитывал. Кому хотелось, тот делал это с чувством, размеренно, как бы припоминал, интеллигентно изображая неуверенность, а кому было лень, тот читал как заведенный, без всякого пиетета. До того утра, о котором пойдет речь.
Оха, хороший товарищ, великолепный спринтер и превосходный спортивный гимнаст, не чувствовал себя в александрийском стихе столь уверенно, как на параллельных брусьях, тем не менее он спокойно выполз к столу и, сощурив глаза, продекламировал сонет Эредиа[107]. Не знаю, что он в нем понял, но мы все же настолько знали язык, что элементарные фонетические ошибки далее самые слабые из нас делали редко:
Car malgré Scipion, les augures menteurs,
La Trebbia débordée, et qu'il vente et qu'il pleuve,
Sempronius Consul, fier de sa gloire neuve,
A fait lever la hache[108].
Вдруг monsieur Ледуте ни с того ни с сего с такой быстротой вскочил, что его желтый стул мебельной фабрики Лютера с грохотом опрокинулся, а сам он, как тигр, рванулся вдоль среднего прохода. Криминальная шпаргалка — три четверти метра в длину и двадцать сантиметров в ширину — конечно же, исчезла в тот миг, когда он вскочил, ни в воздухе, ни на стене не было никаких следов. Но это не спасло. Потому что monsieur Ледуте тут же сунул голову и, нам показалось, даже плечи в парту Каре и промаршировал к своему столу со всеми сорока рулонами стихов под мышкой. Кто-то из нас, «французов», громко охнул:
— О, les bijoux de la poésie française qui périssent![109]
Monsieur Ледуте, сверкая зубами, с издевкой объявил классу:
— Каждый возьмет чистую тетрадь в 20 линеек. И к завтрашнему уроку всю ее испишет нормальным почерком от обложки до обложки. Все двадцать две страницы. Фразой:
— Seul un idiot trompe son professeur[110].
Наказание было идиотское. Но какого-то наказания мы, несомненно, заслуживали. И если выше была речь о неких примиряющих нас с monsieur Ледуте чертах, то суверенность такого наказания нам наверняка импонировала. Monsieur Ледуте не нажаловался на нас директору Лепнеру, как наверняка поступила бы большая часть учителей. А директор, как теперь начинаешь понимать, человек незаурядный и к тому же сильный математик, но от природы педант и по призванию криминалист, раздул бы дело невероятно. Прежде всего он целую неделю подряд каждый день оставлял бы нас на два часа после уроков. Вполне вероятно, что созвал бы родительское собрание. И замучил бы наших родителей, нас и себя самого. А главное, он просто не мог бы не установить виновных. И поскольку он слышал, что за день до того monsieur Ледуте обнаружил такую же проделку в последнем классе Французского лицея, то господин Лепнер несомненно усмотрел бы в этом не что иное, как сверхопасный общегородской заговор учащихся. Без малейшей искорки юмора. А если бы даже он был, то из педагогических соображений настолько глубоко запрятан, что никому от этого не было бы ни малейшей пользы. Да. Господин Лепнер стал бы искать виноватых и дифференцировать степень их виновности. Чья идея? Чье внушение? Чье осуществление? И бедный Каре, единственный настоящий идеалист, предстал бы в самом дурацком свете.
Вскоре выяснилось, что действительно на день раньше, чем у нас, в гимназии Гранберга monsieur Ледуте напал на след нашего приема со шпаргалками во Французском лицее, в руки к нему попала огромная охапка, и он наказал класс точно так же, как и нас. А еще через день он понес наши каллиграфические шпаргалки в лицей, показал их выпускному классу и выбранил их: какие постыдные жалкие каракули были у вас по сравнению с гранбергскими! — и в виде штрафа велел им исписать еще тридцать две страницы. Фраза, которую каждый должен был повторить шестьсот сорок раз, теперь гласила: «En trompant tout de même il faut avoir au moins de style»[111]. И эта реакция monsieur Ледуте по сравнению со средней реакцией наших учителей была уже просто восхитительной.
Прямая нашей абитуры шла к финишу. У многих были гораздо более серьезные заботы, чем у Маленького Виппера с его cum laude или без. Так что в водовороте выпускных экзаменов последних недель мы, наверно, не обращали особенного внимания на междоусобную борьбу monsieur Ледуте и Маленького Виппера.
Наступил день окончания гимназии. Прохладный день начала июня. Но такой солнечный и светлый, что во время выпускного акта отсвет желтых гардин как-то особенно золотил наши лица. Что отметил директор Лепнер в своей, слава богу, совсем не патетической речи.