Виталий Амутных - Русалия
— Очень верно сказал, — поддержал его Баглиз. — А если… Блох, говоришь? Если этих блох в своем доме извести, так они и другим не навредят, и назад не вернутся. Мы же сами видим, как они нам ни стараются головы задурить, все больше людей начинают задумываться: отчего каган великой Хазарии не хазарского племени? Отчего без разрешения их торговцев нельзя даже рыбную лавку открыть? Отчего за один и тот же проступок их кровнику — ничего, а любого хазарина, грека, абхаза, буртаса самой лютой смерти предают? Отчего хоть и беден Саул против сородича, торгующего персидским серебром, среди нас, живущих с ним бок о бок, пожалуй, и нет его богаче?
— Так ведь их даже называть их же собственным именем и то под запретом? — прибавил Аваз.
Однако особенная склонность Ахсара прекословить при всяком удобном случае и в этот раз потребовала от него слова:
— А вот, может быть, зря мы так вот… с подозрением к Саулу. Пусть он на наш взгляд всякими позорными способами деньгу зарабатывает, так ведь у него уже четверо детей. А у нас по одному. Баглиз, вон, еще и не женат. Может, он к нам сюда с любовью пришел, может, он ждал, что здесь его, как своего, с открытой душой примут. А мы как-то… будто и лишнее слово при нем сказать боялись. Так откуда же между нами дружбе и любви взяться?
На некоторое время молчанка овладела людьми, сидящими вкруг потухающего очага, — каждый обдумывал только что прозвучавшие слова своего товарища. Первым тронул сумрачную тишину хижины голос старшего из хазар-братьев — Аваза. Он отхлебнул из своей плошки вина, вздохнул и сказал так:
— Разве кто-то против того, чтобы вокруг нас расцветало всеобщее братство и расцветала всеобщая любовь? Да ведь мы так… или почти так и живем между собой. Бывает поссорится гуз с армянином, повздорят хазарин с русом, случается, что и бока один другому обломают… Но нет второго народа-кровопийцы, который бы вовсе не имел своих пахарей, своих рыбаков, своих воинов, а жил бы одним паразитством…
— Ну, может, Саул и не выращивает дыни на бахче, — не утерпел Ахсар, — но какой уж такой он паразит? Голодранец, как и мы.
К этому разговору здесь, должно быть, неоднократно возвращались. Оттого говорившим иногда оказывалось достаточно нескольких слов, чтобы быть понятыми. Но какие-то струны беседы слишком больно обжигали сердца, во всяком случае трепетное гуззское сердце Баглиза:
— Таких, как Саул те из них, кто позажиточнее, называют «сухими сучьями». Относятся к ним с большим презрением и употребляют разве что на растопку, — бунт зажечь или, если война случится, так «сучьями» теми прикрыться. Кому это понравится? Часть из их бедноты, говорят, в пику своей знати выдумали поклоняться нищему еврею, вроде как новому еврейскому Богу. От них и пошли подъевреи — христопоклонники.
— Среди алан много христиан. Но они не евреи.
— Хорошо, хорошо. Кто из евреев беднее, кто богаче, а народ один, одно тело, — лишь только прижгут пятку или уколют палец, как начинает визжать голова. И обиды забываются прежние, и распри утихают перед страхом возмездия. Оттого тот, кто хочет сбросить их иго, — борется и с теми, и с другими, кого достать удастся.
Ахсар фыркнул:
— Ну так это будут одни «сухие сучья». До тех, кто во дворцах Острова живет, поди, не дотянешься.
— Да, это непросто. Но сами охранять свои гнезда они ведь не могут. Они только способны силами одного народа труды другого оплачивать. Признайся, Ахсар, трудно себе представить их сородича с копьем в руках. Если, конечно, не слушать сказки, которые они сами о себе рассказывают, а верить своему опыту, собственному. А ведь кроме наемной охраны им приходится сталкиваться с людьми всяких посольств, садовниками, строителями, и многими другими, кто не перестает работать на свое порабощение и порабощение своих народов. Все они дети иных племен, и, как знать, возможно, в один прекрасный день осознают… Но если бы причиной всему был только джинс — те захребетники, чьи дома выстланы парчой, вышитой золотом! Это давно поняли и в Самандаре, и в Баланджаре, — и ты слышал, и ты, и ты: там их дом учения развалили, здесь их караван-сарай сожгли. А из Таргу слухи доходят… Слышали, да? Как ни зверствовали там ими нанятые надсмотрщики, сколько ни набавляли им плату, до того жизнь для паразитов стала там невыносимой, что почти все они оттуда выбежали и поселились в других местах.
— Это еще вопрос из-за чего они оттуда выбежали, — сказал Ахсар.
Тут же отозвался и Уюр:
— Что им делать в таком захолустье, как Таргу, если есть Итиль или, там, Баланджар?
— Какая разница? Пусть так, — не стал спорить Баглиз. — Мы хотели обмозговать, что возможно им противопоставить…
— Резать, отобрать, что они у нас наворовали, а их заставить работать! — выпалил Ахсар.
— Я предлагаю собрать много, как можно больше людей, — не спеша, чтобы придать своим словам весомости, заговорил Аваз, — поднять всю бедноту, привести ее… Под стены дворца нам прийти не удастся, на Остров не перебраться, — так пойдем с толпой к самой большой синагоге и будем требовать равного закона для иудеев и для всех остальных народов, что живут в Хазарии…
Раздался негромкий смешок — это Баглиз не смог удержаться.
— Аваз, ты просто как ребенок, — густой завесой ресниц учтиво прикрыл он сверкавшие смехом глаза, — да неужели думаешь, они слушать тебя станут? А хоть и выслушают, так вот, как ты задумал, и поступят? Не для того они подминали под себя власть, и закон, и торговлю, чтобы все, что отобрали и выманили вот так вот и отдать. Искоренить их засилье может… разве что народная война. Внутренняя война. Вот вроде и правильно Ахсар говорит, что нечего даром слова тратить. Да и людей. Они ведь так твои бунты не оставят, — расправы начнутся над всеми недовольными. Прав Ахсар, только сила победит силу. Но если все это начинать не ради свободы от иудейских ценностей, а как раз ради обладания ими, так разве ж что при том переменится? Так в помойной яме и останешься.
— Разве хлеб — это помойная яма? Разве крупа — это помойная яма?! — вознегодовал Ахсар.
— Хлеб тебе твой Бог всегда даст, — уже возвышал голос Баглиз. — Но дом в парче — это помойная яма. Стремление иудейского нутра владеть сразу всем — это самая вонючая помойная яма…
Разговор становился все более горячим. Уже спорщики, а не просто собеседники не замечали, что иной раз говорят слишком громко, иной раз слишком откровенно, забывая о прежней сдержанности, которой они зачем-то поначалу следовали.
— Надо сжечь хотя бы одну синагогу, чтобы люди сразу поняли против кого идет война…
— Не надо ставить лошадь впереди арбы! Тому, кто добровольно согласился стать их рабом, все равно в какой грязи жить, лишь бы в тишине. Он, если что-то узнает о тебе, еще и первым прибежит к своим хозяевам, и донесет, не задумываясь, поскольку знает, что за это ему дадут мешок ячменя. Не надо ничего показывать. Надо работать с усердием — уничтожать их поголовье, не требуя никаких славословий от развращенной ими толпы…
— Но тогда все будут думать, что это случайность. Что это обычный разбой…
— И пусть думают. Пусть думают все, что доступно их рабьим мозгам! Лишь бы уменьшалось это паразитское поголовье. И тогда не нужно будет жечь синагоги и дома их ученья, — они сами опустеют и разрушатся.
— Неужели это возможно?! В их руках все: деньги, секретные службы, осведомители отовсюду, закованные в железо усмирители с саблями. Мне кажется так их нельзя победить. Нужно идти с большой толпой под стены синагоги и требовать…
— Требовать чтобы они заковали тебя в цепи и бросили на работы, от которых даже скот дохнет? Нет уж. Мудрые старые люди говорят: благодаря совершенству в лихоимстве, подлогах, вымогательстве, наушничестве, притворстве они в какие-то времена добиваются для себя высочайшего процветания. Но затем те же «дарования» всегда обращают их успех в поражение.
— Аланы — гордый народ. Аланы всегда говорили: под еврейскую голову идти — свою отдать.
— Время такое пришло, что они ни одним аланам опасны. То же маскаты скажут и гузы, и персы, и савиры, и все. Всем народам стали те смертельной угрозой…
Все жарче, все трепетнее звучали слова, все безраздельнее овладевала собравшимися давнишняя стожальная боль, так беспощадно язвившая их сердца жгучим ядом, настоянным на долгих всякого рода унижениях и насилиях, оскорблении святынь, бесконечных грабежах и развязном пренебрежении. Но те нравственные усилия, которых требовал незнакомый труд от этих малых слуг гигантского города, в общем-то поневоле угодивших в края духовного творчества, то напряжение чувств и ума, которое они пытались опробовать в эти минуты, делало их совсем невосприимчивыми к окружающей жизни, чьи жилы — время все также раздувались от наполнявших их несчетных событий. Люди, сидевшие у огня, уже не слышали затаенных шелестов живших вокруг них; еле уловимым шепотам-лепетам, порхавшим за глиняной стеной, без труда удавалось хорониться от их расслабшей бдительности… так что, когда вдруг вздрогнули ветхие стены, с потолка полетели куски сухой глины и в лачугу ворвались изрыгая хриплые ругательства люди, сверкавшие оголенными саблями, — сидевшие у огня только рты раскрыли…