Олег Михайлов - Громовой пролети струей. Державин
«Александр Петрович! Письмо ваше от 25-го января удивило меня, а от 1-го февраля ещё более. Оба, понимаю я, содержат жалобу на Бельмонтия, который виноват только в том, что исполнил приказание графа Салтыкова. Фельдмаршал желал видеть представление вашей трагедии: это делает вам честь. Вам должно бы согласиться с желаниями особы, по месту своему первой в Москве... Я думаю, что вы лучше других знаете, какого почтения достойны люди, служившие со славою и украшенные сединою, а потому советую вам впредь избегать подобных ссор. Таким образом сохраните вы спокойствие духа, нужное вам для ваших трудов, а мне всегда приятнее будет видеть изображение страстей в ваших драмах, нежели читать их в ваших письмах. Впрочем остаюсь вам доброжелательная.
Екатерина».
Сумароков сжал бумагу в кулаке.
— Принеси, Прокоп, анисовой, да чтобы штоф был поболе...
Так-то ценят его в России и при дворе. Он спомнил недавнее послание Вольтеру и любезный ответ сего знаменитого француза с осуждением самоновейших, «незаконнорождённых» пьес, затем свою громкую славу при покойной монархине Елизавете Петровне. И вот письмо здравствующей императрицы! Куда как далеко этой хитрой и двуличной немке до дочери великого Петра!
Побежал к налою, спробовал пальцем очин у перьев: какое повострее. Строчки, несущие его боль, его муку, словно сами собой полились на бумагу:
Все меры превзошла теперь моя досада:
Ступайте, фурии, ступайте все из ада,
Грызите жадно грудь, сосите кровь мою!
В сей час, в который я терзаюсь, вопию,
В сей час среди Москвы Синава представляют,
И вот как автора достойно представляют;
«Играйте, — говорят, — во мзду его уму,
Играйте пакостно за труд на зло ему».
Сбираются ругать меня враги и други;
Сие ли за мои, Россия, мне услуги!
От стран чужих во мзду имею не сие:
Слезами я кроплю, Вольтер, письмо твоё.
Лишённый муз, лишуся я и света;
Екатерину зрю... проснись, Елизавета!..
Бесшумно вошёл старый слуга.
— Садись ужо, Прокоп... — Сумароков сам разместил па поставце штоф и рюмки.
Слуга был одновременно и его тестем: наперекор молве и материнской воле Сумароков женился вторым браком на собственной крепостной.
— Батюшка, Александр Петрович! Только не пей много, чтоб, избави бог, опять не понасуслиться... — с жалостию к своему барину-зятю сказал Прокоп. — Вечером велено тебе быть непременно в киятре...
Ещё гимназистом, в Казани Державин играл в поставленной Верёвкиным комедии Мольера «Школа мужей». А пристрастился к драматическим зрелищам в Питербурхе, где не было ещё вольного, по существовал придворный театр, в самом дворце. Места в ложах и партере назначались в нём по чинам, в райке же дозволялось быть всем прочим зрителям, исключая носящих ливрею. Приставленные к дверям придворные служители не возбраняли входа и гвардейским унтер-офицерам, лишь бы они были во французских кафтанах, в кошельке и при шпаге. Зрители за места ничего не платили, не то что в вольном театре Бельмонтия. Кабы при деньгах, а то последний двугривенный отдавать приходится...
Сержант сидел на своём любимом месте — у самого оркестра, где собирались порицатели вкуса и строгие судьи. Иные из них уже одобряли его как начинающего пиита, особенно после недавней эпиграммы на Сумарокова. Театр гудел, словно растревоженный улей, зрители шикали, топали ногами, выкрикивали бранные слова. Разозлённая колкими выпадами Сумарокова, публика освистала его «Синава и Трувора».
— Гляди-ко, твой крестник бежит — Терентий Облаевич! — оборотился к Державину длинный как жердь секретарь известного вельможи Елагина и драматург Лукин.
Сумароков в крайнем раздражении размахивал руками, увеличивая восторг жестокосердых зрителей.
— Сколь мне его лёгкие вирши приятны, столь трагедии кажутся надутыми и пустыми, — отрывисто отвечал Державин. — А уж наветы его на Ломоносова и вовсе смешны!
Сумароков не помнил, как выскочил из театра, как добрался до дому. О, позор! О, ужас! Что это? Освистать трагедию, написанную им по вечным законам возвышенного...
С великого горя всю-то ночь пьянствовал Сумароков со своим верным Прокопом, а наутро появились две его новые эпиграммы на москвичей и разлетелись по первопрестольной...
7
— Слышь, Пётр! Вторая эпиграмма, чать, больше удалась нашему Облаевичу. — Державин, сидя с Гасвицким в кабаке, громко прочёл:
На месте соловья кукушки здесь кукуют,
И гневом милости Дианины толкуют.
Хотя разносится кукушечья молва:
Кукушкам ли понять богинины слова?..
Гасвицкий смущённо махнул ручищей:
— Эх, милаша! Я в этих ваших виршах смыслю, ей-ей, что порос в цветах...
— Всё очень просто, дружище. Сумароков не хочет смириться с тем, что славный фельдмаршал Салтыков, словно орёл, облетел его перед царицей. Вот соловушка наш и закручинился и на московских кукушек осерчал.
— Ишь ты! Тебе-то всё тут понятно. А мне? — Гасвицкий оглушительно захохотал. — Кто я в сравнении с тобою? Охреян охренном! Мне бы погулять ещё немножко в Москве, да и дёрнуть назад к жёнке в Саратов... Чать, заждалась! — И он потянулся, захрустев своим могучим телом.
— Если на Москве жители кукушки, — в раздумье продолжал Державин, — то сам Сумароков к старости, видно, умом опростел и стрекочет словно пустая сорока... Надо бы ещё разок отдарить его. Эй, хозяин! Неси-ка очиненных перьев да бумаги отдирок...
— Это дело! — Гасвицкий положил ему ручищу на плечо... — А то вовсе ты отбился: стихи свои позабросил, да и дома тебя не застанешь. Я как знал, сюда ехал, что ты с Блудовым тут околачиваешься. Полюбил я тебя, сударка, за то, что ты правдуха и горяч как чёрт. И вот тебе мой совет: довольно ты в Москве помызгал...
Державин и сам был согласен с новым другом — здесь ему делать больше было нечего. В 1768 году началась война с Оттоманской Портою[23], и Екатерина II повелела распустить Депутатскую комиссию, так и не составившую Уложения. В Москве становилось всё тревожнее: уже объявились по городу первые знаки грозного поветрия — моровой язвы.
Между тем прибывшая в первопрестольную мать прапорщика Яковлева обвинила Державина и Сергея Максимова в том, что они, презрев указ императрицы от 1766-го года о запрете особо азартных игр и уничтожении карточных долгов, её сына обобрали. Послан был солдат для отыскания этих господ, завертелось новое судебное дело. Гаврила пропадал в кабаках и игорных местах, но и в карты ему не везло, и последняя копейка шла у него ребром...
— Вот послушай: «На сороку в защищение кукушек...» — Державин оторвался от бумаги и тут же умолк.
В кабак ворвался Сумароков. Он был пьян, почти безумен. Верный Прокоп едва удерживал его. Хватаясь беспрестанно за эфес путавшейся в ногах шпажонки, Сумароков левою рукой обвёл сидящих за столами:
В дубраве сей поют безмозглые кукушки,
Которых песни все не стоют ни полушки;
Одна лишь закричит кукушка на суку,
Другие все за ней кричат: куку, куку...
Не обращая никакого внимания на поднявшийся шум и гам, стихотворец уселся за свободный стол и тотчас потребовал себе водки.
— Слышь, Петруха! Я ему сейчас свою новую эпиграмму отошлю, пусть почитает, — ухмыльнулся Державин.
— Да ты что? Скандала хочешь? — неодобрительно пробасил Гасвицкий. — Посылай, братец, токмо без подписи...
— Нет, я подпишусь, но одними инициалами — Глаголь и Добро...
Вместе со штофом хлебного вина на стол Сумарокову лёг листок со стихами. Тот взял листок, побледнел и откинулся на лавку. Поднявшийся из-за соседнего стола офицер с видимым наслаждением вслух прочёл через его плечо:
Не будучи Орлом Сорока здесь, довольна,
Кукушками всех птиц поносит своевольно;
Щекочет и кричит: чики-чики-чики,
В дубраве будто сей все птицы дураки.
Но мужество Орла Диана почитает,
И весь пернатый свет его заслуги знает.
Разноголосый гул прокатился по зале. Пожалуй, все поняли, кого считать Сорокой, а кого — Орлом, памятуя о славном военном прошлом победителя Фридриха II при Кунерсдорфе фельдмаршала Салтыкова.
— Назови автора сих стихов! — крикнул из дальнего угла, как всегда, хмельной Блудов.
— Мне неведомо. — Офицер бесцеремонно взял со стола листок. — Писано тут только: «Г» и «Д».
— «Глаголь» и «Добро»! — в бешенстве повторил Сумароков. — А! Я знаю, узнал, что за Добро сие глаголит! Сей поддевало непотребный — известный мне подьячий! Сейчас он попробует моей шпаги! Только бить его я буду плашмя — фухтелем! — и пулей вылетел из трактира.