Леонтий Раковский - Изумленный капитан
Шила глянул на него и просиял:
– Михалка! Печкуров! Погоди! – весело крикнул он.
Мужик послушно остановил лошадь.
– С чем это приезжал? – подходя к нему, спросил Шила.
– Мясо привозил – хозяин корову зарезал.
– Что ж, Боруху мытных и корчемных доходов уже мало? Мясом торговать задумал? – помрачнев вдруг, сказал Шила.
– Не, корова объелась житом, ее и прирезали.
– Почему сам Борух или его сынок Вульф не повезли, тебе доверили?
– Вчера ж была суббота: им ни ездить, ни торговать нельзя – грех.
– А что ты воскресенья не соблюдаешь – это ничего?
– Э, мне – соблюдай, не соблюдай – одна корысть: все равно без хлеба сидеть! – иронически улыбаясь, махнул рукой Печкуров. – Орем землю да глину, а едим мякину, как говорится…
– У меня, Михалка, к тебе дело есть. Заедем на минутку к нам, – сказал Шила.
– Проше, – ответил Печкуров, услужливо уступая место, а сам садясь в передок телеги.
– Пане Галатьянов, поехали, – кивнул Шила.
Грек, не понимая еще, какое отношение может иметь эта встреча к их недавнему разговору, послушно сел в телегу рядом с Шилой.
* * *Корчма была набита битком – разъезжались с базара, и народ все время прибывал.
На лавках за расшатанным столом давно не хватало места – пили стоя. Двое питухов удобно расположились в углу, усевшись на черном от стародавней грязи, заплеванном полу.
У стойки было особенно тесно – лезли, толкаясь, к бочке с полпивом.
За бочкой лежало пропитое добро: поношенная свитка, новые лапти, трубка полотна, старый хомут. А сверху всего нелепо подпрыгивали связанные по ногам курица и петух, – хозяин, видимо, не донес их до базара. В корчме стоял дым коромыслом – шум, гам, песни, ругань.
Кто-то стучал по столу кулаком так, что дребезжала посуда. Кто-то надсадно икал и отплевывался. Какая-то подгулявшая баба задорно пела «подушечку»:
Чи ты стар, чи не дюж,
Иль якое лихо,
Я чешуся, копошуся,
А ты лежишь тихо.
Подушечка, подушечка,
Да ты пуховая,
Молодушка, молодушка,
Да ты молодая…
Лысый пьяненький дед в дырявой посконной рубахе, подпоясанной лыком, все время лез к бочке, ругаясь со всеми и крича целовальнику:
– Серега, орлёная твоя душа. Отдай шапку!
Целовальник, проворный русоволосый парень, делал свое дело, не обращая внимания на крики.
– Хитер, дед, – пропил шапку, а теперь назад требуешь! – пошутил кто-то.
– Не, не пропил – в бочку свалилалсь, – ответил дед. И вдруг, поняв безнадежность положения, заплакал пьяненькими слезами: – Шапку!..
– Демьяныч, вынь, пусть не скулит! – попросил целовальника чей-то трезвый голос.
Целовальник, наливая полпиво, подцепил ковшом и вытащил из бочки что-то намокшее, бурое.
– Это, что ль, твоя? Принимай!
Народ расступился. Дед, пошатываясь, шагнул к бочке и взял из рук целовальника порядком намокший войлочный колпак.
– В другой раз будешь знать, как над бочкой ворон ловить! Пьешь, так пей, а не ротозейничай! – сказал целовальник, вытирая мокрые руки о свои русые волосы.
А дед в это время, подставив рот, выжимал из шапки полпиво.
По бороде текла какая-то бурая смесь полпива и грязи.
– Вот догадался…
– От такого сусла сразу протрезвеешь, – смеялись кругом.
Печкуров не видел этой сцены – он сидел в противоположном углу за столом. Шила подарил ему за рассказ о зверовичском откупщике шесть грошей, и Печкуров пропивал их.
Охмелев от первой полкварты, Печкуров с жаром говорил неразговорчивому куму, которого встретил в корчме:
– Спрашивает: «Где зверовичские иудеи богу молятся?» – У Андрея Горбаченка, что возле речки живет, клеть, говорю, наняли – туда ходят. – «А в вино, спрашивает, ничего не мешает, вино Борух продает чистое?» – Вино, говорю, доброе – без пригару, пить бы такое до самой смерти. Только в прошедший вторник переливали бочку – нашли на дне утоплую мышь, это, говорю, действительно, было, а так – вино как вино. Тут Шила и почал мне проповедь читать: «Надо, говорит, нам жида некрещеного со свету сбавить – от них, говорит, все утеснение».
– Шиле – утеснение, это верно, – вставил кум. – Намедни при мне Борух у него из-под носа шесть возов жита перехватил – у полковницы Помаскиной.
– А про что ж я тебе говорю? – нетерпеливо перебил кума Печурков. – Ну вот, Шила мне и то и сё про него: он мол, такой да этакой. А я сижу да и думаю: все вы для нас черти одной шерсти – что ты, что Борух. Купцы! Ловки чужим трудом жить! Неверно говорю, скажешь? – запальчиво спросил Печкуров, наклоняясь к куму.
– Верно, кум, верно: лычко с ремешком не связывайся!
Кумы чокнулись.
Косясь на миску с жареной бараниной и до половины выпитый зеленый штоф, человек в подряснике бойко читал:
– «По взятьи за его императорского величества из-за польского короля города Смоленска и княжества Смоленского, утверждена была одна христианская благочестивая вера во всем княжестве смоленском, а жидовская поганая вера искоренена была без остатку, и то благочестие было без помешательства разных вер многие годы. А вице-губернатор смоленский князь Василий Гагарин допустил в кабацкие и в таможенные откупа и во всякие торги в тое смоленскую провинцию из-за литовского рубежа жидов, которые с женами и с детьми меж христианского народу размножились и, живучи в Смоленском и в уездах той провинции, старозаконием своим чинят в простом народе смуту и прельщение…»
Шила внимательно слушал, наклонив голову набок. Галатьянов курил, щуря красивые глаза. Улыбался, довольный. Чтец, проглатывая набегавшую слюну, читал дальше:
– «Шабус свой по своей вере содержат твердо, в субботу денег за свои промыслы не принимают, а наш воскресный и другие господственные и богородичны и нарочитых святых праздники уничтожая, всякими промыслы с простым народом христианского закону торгуют и на всякую работу в те дни наймают.
И многие христиане, смотря их проклятое прельщение, слушая их, работают не только в воскресные дни, но и во все праздники христианского закона и тем от церквей божиих простой народ отвращают…»
Человек в подряснике окончил, вопросительно глядя то на Шилу, то на Галатьянова, а больше всего на зеленый штоф.
– Хорошо, занозисто получается! – потирая от удовольствия руки, похвалил Шила.
– У Макара получится – не сомневайся! Гагарин от нас не отвертится, – спокойно уронил Галатьянов.
Человек в подряснике признательно хихикнул и, вынув из-за уха перо, сделал вид, что собирается продолжать писать.
– Погоди, Макарушка, – засуетился Шила. – На, брат, выпей!
Он налил большую чарку водки.
Человек в подряснике перекрестился, выпил и, потащив пальцами из миски кусок баранины, зачавкал.
– А насчет мышей, не забыл, Макарушка? Как в бочке с вином мышь утопала? Печурков намедни сказал! – спросил Шила.
– Все упомнил, – ответил человек в подряснике и взялся за перо.
В хате снова стало тихо. Только скрипело по бумаге перо да звенели налетевшие со двора комары; дверь в сени стояла настежь – в хате от натопленной печи было душно.
Шила сидел на лавке в одной рубахе. Галатьянов курил, косясь на перегородку, откуда слышался шопот жены Герасима Шилы.
Человек в подряснике старательно строчил.
Шила нетерпеливо ерзал по лавке, пощипывая пегую бородку, – ему не терпелось.
– А может, передохнешь малость? – через некоторое время робко спросил он у человека в подряснике.
– Вот ужо допишу достальное, тогда, – не подымая головы, отвечал тот.
Наконец он кончил писать.
Шила придвинулся ближе. Галатьянов поднял голову. Человек в подряснике высморкался в полу, утер нос рукой и, откашлявшись, прочел:
– «А который скот оные жиды бьют, из тех, усматривая негодное мясо, также буде у них впадают в чаны мыши в какие харчи, и те харчи продают православным христианам, не очищая молитвой, а простой народ у них покупают и тем души свои сквернят.
«Еще наиболее той прелести весьма нестерпимое повреждение православным христианам чинится, что из помянутых жидов Смоленского уезда села Зверович таможенных и кабацких сборов откупщик Борух Лейбов, ругаясь нашею христианскою верою, учинил препятия и спор в правоверности, построил в селе Зверовичи близ церкви Николая чудотворца свою жидовскую школу, в которой басурманскую свою веру отправляют.