Юзеф Крашевский - Дети века
Так как вечер был очень теплый, то окон с улицы не открывали, а вставили только сетки от комаров, а потому свет и музыка свидетельствовали местным прохожим, что у аптекаря были гости. Скальский дрожал от страха, чтоб любопытство не завело к нему какой-нибудь компрометирующей личности. Он подумывал поставить у входа служанку, которая не впускала бы никого, но возможно ли в маленьком городке не принять кого бы то ни было? Каждый непринятый гость счел бы себя глубоко оскорбленным.
Итак, надобно было отдаться на волю судьбы и дрожать при каждом скрипе двери. Заслышав шаги по Вольской улице, аптекарь вздрагивал… ему уже казалось, что вот-вот является гость и зовете его, как статуя Командора.
Впрочем, до половины чая все обстояло благополучно, и чем становилось позднее, тем Скальский чувствовал себя спокойнее. После восьми часов в маленьком городке никто уже не приходил с визитом.
Панна Идалия декламировала вполголоса какие-то французские стихи; но справедливость требует сознаться, что в это время барон думал об одной песенке Терезы, слышанной им в Париже; как вдруг аптекарь побледнел. На лестнице послышалась тяжелая, грубая, поспешная поступь; шаги приближались, отворилась дверь — и на пороге показался доктор Милиус с палкой в руке, в парусинном костюме и соломенной шляпе.
— Ради Бога, Скальский, — воскликнул он, подымая руку, — или оставь эту аптеку, или наблюдай же за тем, что дает тебе кусок хлеба! Полтора часа, как прописал я микстуру для Цыбуковой, хорошо знаю, что ее можно приготовить в полчаса, а твои прислужники до сих пор не приготовили. Потом сваливают вину на доктора и говорят, что уморил, между тем как морят-то ваши аптеки!
Громовой удар не так поразил бы семейство Скальских, как неожиданное появление доктора. Пан Мартын схватился было с места, хотел бежать, зажать рот приятелю и остолбенел; аптекарша едва не лишилась чувств и посинела; пан Рожер как бы хотел броситься на доктора; панна Идалия, казалось, готова была выцарапать ему глаза. Однако все это окончилось страшным, зловещим молчанием.
На лице барона сперва отразилось удивление, подавленное, однако же, силой воли, потом появился на нем легкий оттенок насмешливости, замеченный только паном Рожером и панной Идалией, и наконец гость принял равнодушный вид человека, который не слышит того, чего не должен был слышать.
Склонившись над чашкой, барон шептал что-то Идалии, как бы не понимал, в чем дело. Пан Рожер, бледный и дрожащий, встал, не зная, что делать, а несчастный отец, зная, что вся гроза обрушится на него, опрокинул стол, подбежал к Милиусу, обнял его обеими руками — и оба ушли из гостиной.
— Это должен быть какой-нибудь оригинал, — проговорил барон.
— Это наш доктор, известный невежа, — отвечал пан Рожер, хорошенько обдумав свой ответ, — но одна только неосмотрительность отца причинила неприятность, за которую просим у вас извинения. Тысячу раз мы умоляли его, чтоб он не сдавал дома под аптеку; давно уже хотели переселиться в деревню, но встретились особенные обстоятельства: аптекарь остался нам должен, и отец принужден был взять на себя управление его имуществом; вот почему мы и попали в фальшивое положение.
Объяснение было довольно ловко и спасало настолько, насколько могло спасать в подобных обстоятельствах. Но панне Идалии был нанесен смертельный удар; хотя она и чувствовала, что произвела на барона сильное впечатление, однако, кто знал, не уничтожено ли оно было в зародыше появлением Милиуса.
Как благовоспитанный человек барон Гельмгольд старался веселостью, удвоенной вежливостью поправить эту мелкую неприятность; но кто же мог заглянуть ему в душу и узнать, что в ней делалось?
Налили ему другую и третью чашку чаю, но уже с некоторой боязнью: пан Рожер подумал, что теперь, пожалуй, чай может отзываться мелиссою, липовым цветом, а может быть, и перечной мятой. Пожалуй, и самый торт может быть заподозрен в родстве с латинской кухней.
Все были как бы отравлены. Панна Идалия, однако же, первая старалась обратить это в шутку.
— Жизнь в доме, в котором с другой стороны есть аптека, — сказала она барону, — часто несносна, но зато иногда доставляет пресмешные происшествия: поминутно встречаются ошибки подъездами. Вот почему мы просим отца переселиться в деревню.
— Не надо преувеличивать, — отвечал барон. — Я нахожу это только забавным. Ваш доктор в соломенной шляпе, появляющийся, как привидение и исчезающий, как тень…
— Эта несносная жизнь, которую мне хотелось бы позабыть, — прервала панна Идалия, — доводит меня до слез.
— Я уж не говорю ничего, но даю слово, что раньше трех месяцев выеду отсюда, — сказал пан Рожер. — Я понимаю еще жить в большом городе или деревне, но в маленьком городке — просто мучение! Щадя отца, чтоб не оставить его в одиночестве, я мог еще терпеть некоторое время, но наконец лопнет всякое терпение.
— Вы, как я вижу, иногда чрезвычайно нетерпеливы, — утешал барон, — а я привык уже к этому. Часть года я проживаю в Львове, где у нас каменный дом, в котором нижний этаж занимает ресторация, и дает хороший доход, а в третьем этаже помещается девичий пансион. Часто иная чадолюбивая маменька ошибется дверью и попадает к баронессе, моей матери, и тут происходят такие qui pro quo, что просто не удержишься от смеха. Не надо лишь принимать близко к сердцу…
Несмотря на подобную находчивость барона, пасмурные лица не прояснялись. Наконец, барон взялся за шляпу. Аптекарша побежала кликнуть мужа, который и появился вскоре, но бледный, растерянный, просто возбуждавший сожаление. Он пришел, как преступник, не смея раскрыть рта, и молча поклонился гостю. Когда пан Рожер, спровадив барона и указав ему станцию, возвратился, бедный аптекарь знал, что его ожидало.
Сцена была торжественная, нечто вроде суда присяжных, перед которым стоял подсудимый, схваченный на месте преступления и не имевший никаких средств к оправданию.
Смущенная аптекарша сидела, опершись о спинку дивана; Скальский, бледный, опустился на кресло. Перед ним остановился грозный, нахмуренный пан Рожер, одну руку заложив за жилет, а в другой держа только что закуренную сигару. Панна Идалия быстро ходила по гостиной, шумя платьем по полу, раскрасневшись и опустив голову.
— Будет с меня! — воскликнул пан Рожер. — Я уеду навсегда, если вы тотчас же не продадите аптеку…
— А я пойду в монастырь, поступлю на сцену или убегу куда-нибудь подал ее: здесь не останусь в этом гробу…
— Это хуже смерти, это постоянная невыносимая пытка! Скальский молчал.
— Видишь, видишь, — произнесла почти сквозь слезы аптекарша. — Бедные наши дети!
— А вы думаете, я счастлив! — крикнул аптекарь, взявшись обеими руками за голову. — Черти бы побрали…
— Как, вы же еще сердитесь? Это великолепно! — сказал пан Рожер, подходя к отцу. — Кто же виноват? Кто?
— Я! — ответил Скальский. — Я тоже говорю: довольно! Хотите, я завтра же продам аптеку; но если вам будет худо, не хватит, чем жить, то делайте, что вам угодно. Что мы потеряем много, в том нет сомнения, и вы должны приготовиться к этому.
— Если потеряем, то через вас! — воскликнул пан Рожер. — Зачем было не сделать этого раньше? Идалька и мама советовали, просили вас, но вы оставались глухи.
— Послушай, — проговорил Скальский, в отчаянии, — все это правда, отец виноват во всем… Но так как ты умнее, возьми же дело на себя и оставь меня в покое!
— Разве я понимаю эти дела? Разве я к этому готовился? — сказал пан Рожер, пожимая плечами.
И, закурив погасшую сигару и надев шляпу, вышел из гостиной, хлопнув дверью. Примеру его последовала пана Идалия, а старики остались вдвоем, погруженные в молчание и отчаяние.
IV
Во всей окрестности Туров издавна славился как старинное панское гнездо, а семейство, жившее в нем в описываемую эпоху, считало себя важнейшим, знатнейшим и наиболее аристократическим в целом крае. В каждом почти уголке есть род, стоящий во главе помещиков, и хотя изменяются вожди, приходят в упадок состояния, появляются новые имена и люди, а этот скипетр все-таки переходит из рук в руки. Редко он удерживается более нежели в трех поколениях; и это не есть только принадлежность вашей страны и следствие переворотов, каким она подвергалась. Но в самой аристократически организованной Англии члены палаты пэров едва между собою насчитают несколько фамилий, которые выходили бы далее двух-трех столетий. Этому верилось бы с трудом, если б нельзя было доказать фактами. В общих законах, управляющих человечеством, существует эта перемена жребиев, измельчание родов, и возрастание молодых и новых сил. Счастье, в особенности, если люди не умеют им пользоваться, можно назвать злейшим их врагом: оно лишает сил, истощает, сводит с ума, а что еще хуже, расслабляет и доводит до тунеядства. Когда, достигнув вершины благополучия, люди перестают трудиться и начинают жить без занятий, будьте уверены, что на следующие поколения найдет болезнь, словно на картофель: истощит стебли, источит плоды и закончится смертью.