Игорь Ефимов - Невеста императора
Бласт только хныкал и заслонялся от меня ладонями и локтями.
— Что?! Что ты ему продал, несчастный козодой?
Он полез за пазуху и протянул мне небольшой узелок, мягкий на ощупь. Я засунул пальцы внутрь, извлек щепотку белого порошка, лизнул.
— Да это же обычная просяная мука! — воскликнул я.
— Пусть, пусть, пусть! — плакал Бласт. — Не важно, какая мука… Главное — слова… нужно найти слова… Я умею находить слова… Я не обманщик…
Гул за воротами нарастал. Я понимал, что времени терять было нельзя. Необходимо что-то придумать.
…И вот час спустя я сидел в кресле посреди двора. Соседи повара расположились передо мной, как послушные ученики перед профессором. Повар подводил их ко мне по очереди. Первым делом я спрашивал имя и писал его красивыми буквами на полоске папируса. Потом предлагал вспомнить и рассказать мне шепотом, при каких обстоятельствах его копье впервые окрепло для атаки.
Каких только признаний не довелось мне услышать в этот день!
Один сознался, что в ранней юности он увидел статую весталки (тогда они еще были разрешены), и с тех пор мысль о девственнице, посвятившей себя божеству, приводит его в такое волнение, словно ему предстоит померяться силами с олимпийцами.
Другой рассказал, что его безотказно возбуждает вид скипетра, жезла, меча — вообще любого символа власти. А если на него при этом еще громко закричать, он просто перестает владеть собой. К сожалению, жена его так смиренна и робка, что никакими побоями не удается ему заставить ее изобразить повелительницу.
Старик с разрубленной губой, через которую был виден торчащий вперед зуб, прошептал, что часто читает на ночь описания пыток, которым подвергали христианских мучениц.
Моложавый и сильно надушенный виноторговец признался, что его волнуют все отверстия на теле жены (включая уши и ноздри), но только не то, через которое мы являемся в этот мир, — оно пугает его, как дорога обратно, в небытие.
Выслушав каждого, я поворачивался к Бласту и приказывал извлечь из сундука «соответствующий» порошок. Любителя жезлов я заверил, что в просяную муку, отмеренную ему, подмешан мелко истолченный бесценный рог африканского носорога. Тому, кто имел привычку прятаться в общественных банях и дожидаться вечернего прихода женщин, Бласт порекомендовал растолченную пемзу — моющий камень Венеры. Нежному сыну, навеки запомнившему ноги матери, давящие виноград в бадье, мы порекомендовали размешать наш порошок с вином и обмазать им ноги жены. Был там и один скандалист, явившийся только для того, чтобы громогласно заявить: ни в каких порошках он не нуждается, а если жены соседей остаются неудовлетворенными, он готов оказать им врачебную помощь бесплатно. Но и он купил полоску папируса со своим именем — ее мы рекомендовали всем наматывать на мизинец жены, стоя непременно слева от брачного ложа.
Когда последний пациент покинул двор гостиницы, руки у меня так дрожали, что я не мог пересчитать кучу монет, выросшую на дне походного ларца. Роль странствующего лекаря была мне еще непривычна. Я ждал разоблачения каждую минуту. Одно дело — пострадать за веру. Но быть забитым до смерти за жульничество — это уже совсем другое.
Я был так взволнован, что не смог помочь Бласту навьючивать мулов. Из-за этого наш отъезд задержался еще на час. И промедление чуть не погубило нас.
Она показалась со стороны базара.
Никогда в жизни не видел я такой большой бабы. Ее плечи были шире лошадиного крупа. Мужской пояс был застегнут тяжелой бронзовой пряжкой, и бедра вздымались из-под него, как валуны. Темные волосы под носом могли бы затупить любую бритву. Не про нее ли были написаны стишки, которые распевали странствующие актеры у нас в Афинах:
Так умела кричать, что смолкал перед яростным криком,
Слова не смея сказать, глупо испуганный муж.
Как он ее ни любил, но, глядя несмеющим взглядом,
Он цепенел, словно сам в камень бывал обращен.
Именно так оцепенел я, услышав ее крики. Толпа зевак с базара двигалась за ней, пританцовывая, хохоча, радуясь бесплатному развлечению. А она упивалась вниманием, орала, задрав лицо к крышам, на которые тоже высыпали зрители.
— Меня — порошком?! Мне наматывать на мизинец дурацкий папирус?.. Он забыл, наверное, что он у меня уже четвертый!.. Что я уездила, укатала, умяла уже троих мужей и останавливаться не собираюсь!.. Он забыл, наверно, что моим первым был бенефициарий третьей когорты рейнского легиона!.. Что мой второй ударом кулака мог убить барана… Где эти заморские лекаря? Дайте мне добраться до них! Они будут у меня есть собственные порошки вперемешку с землей…
В это время донесся гул и с другого конца улицы. Оттуда двигалась мрачная колонна старух, а впереди них шел священник с крестом. Уж не знаю, в какое состояние могла привести жителей Потенцы наша невинная просяная мука. Но и эти тетки явно двигались в нашу сторону.
Как мы удирали!
Как улюлюкала толпа!
Сколько гнилых яблок и вполне крепких луковиц разбилось о наши спины!
Как блеяла несчастная коза, которую Бласт удерживал одной рукой на седельных сумках!
Смейся, возлюбленная Афенаис, смейся, если тебе ничуть не жаль нас. Но нам тогда было не до смеха.
О, будьте вы благословенны, галльские мулы, не побоявшиеся ни палок, ни камней и умчавшие нас прочь из стен этого города, одно название которого свидетельствует, что он залит похотью, как Содом и Гоморра.
Прибыв в Нолу, я не стал рассказывать добрейшему дяде Меропию о наших дорожных приключениях. Вряд ли он одобрил бы обман, на который мы вынуждены были пуститься. Мне не хотелось, чтобы наша беседа уходила от главного — от слов и деяний Пелагия Британца.
МЕРОПИЙ ПАУЛИНУС О ХРИСТИАНАХ И ЭЛЛИНАХВ первые годы нашего века все больше и больше знатных семейств в Риме переходило в христианство. Когда набожная матрона, Мелания Старшая, вернулась из Святой земли, ее встречал целый кортеж сенаторов-христиан. Ее внучка, Мелания Младшая, тоже стала горячо верующей и вскоре убедила своего мужа Пиниануса оставить все должности, раздать имущество бедным и начать жизнь, наполненную постом и молитвой.
Конечно, наши друзья и родственники, сохранившие приверженность старым богам, смотрели на нас со смесью сострадания и брезгливости. Они совершенно не могли понять, какой сладостью наполняет наши души Слово Христово. Очень ярко это отношение прорвалось недавно в поэме Рутилия Намациана. Он описывает там юношу из знатной семьи, ушедшего в монахи.
(СНОСКА АЛЬБИЯ. Видимо, дядя имел в виду отрывок, который я нашел позднее, вставлю его здесь:
Юноша наших семейств, потомок известного рода,
Знатную взявший жену, вдосталь имевший добра,
Бросил людей и отчизну, безумной мечтой обуянный, —
Вера его погнала в этот постыдный приют.
Здесь обитая в грязи, ублажить он надеется небо, —
Меньшей бы кара богов, им оскорбленных, была!
Разве это ученье не хуже Цирцеиных зелий?
Та меняла тела, души меняют они.
…Сами назвали себя они греческим словом «монахи»,
Жить им угодно одним, скрыто от всяческих глаз.
Счастье им трижды ужасно, несчастье трижды желанно —
Ищут несчастья они, чтобы счастливыми быть.
Так трепетать перед злом, что хорошего тоже бояться, —
Что, как не дикий бред явно нездравых умов?
Ищут ли казни за что-то они, забиваясь в темницы,
Или у них в животе черная желчь разлилась?)
У меня хватало терпения убеждать эллинов и проповедовать им. Я никогда не сердился на них, скорее жалел, как они жалели меня. Ведь и я был таким же ослепленным, как они, до своего обращения. Но что по-настоящему печалило меня, это яростные споры между самими христианами. До воцарения императора Константина жестокие преследования так объединяли верующих, что разногласия оставались незаметными. Но с тех пор, как двор стал христианским, все вырвалось наружу, как чума. Христиане казнили и преследовали христиан с еще большей яростью, чем язычники.
Никто не хотел слушать меня, когда я говорил, что наши споры бессмысленны. Премудрость Господня, таящаяся в Священном Писании, настолько выше нашего понимания, что никто никогда не сможет постичь ее целиком. Мы должны быть благодарны Господу за щелку Божественного света, приоткрывшуюся нам. Все, что мы можем, — смиренно и любовно делиться друг с другом своим пониманием Слова. Человеческой жизни не хватит покрыть одну тысячную этой премудрости. Взгляните хотя бы на мою переписку с Августином из Гиппона по богословским вопросам там, на верхней полке, — а это только те письма, которые не пропали на пути из Африки ко мне. Так я говорил, но вскоре замечал, что и меня затягивает в диспуты и распри. Ибо невозможно было сносить прямые нападки и оскорбления, сыпавшиеся на моих друзей.