Владислав Глинка - История унтера Иванова
Ежедневно после обеденного привала Красовский пропускал мимо себя всадников, всматриваясь в посадку, в шаг коней, а на дневках приказывал делать перед собой выводку и крепко распекал кирасир, если находил наминку или другой ущерб коню.
— Ты что конную гвардию срамишь? — спрашивал он, тыча пальцем в больное место. — Гляди, к Минаеву на телегу ссажу, а коня в поводу поведешь. То-то бабы по деревням смеяться станут. И поручику доложу, чтоб в эскадрон отчислил. Там выучат не по-моему. Одно argumentum baculinum[6] понимаешь?
Ни разу Иванов не видел, чтоб унтер ударил провинившегося. Разве с сердцем отпихнет от коня, приступая к осмотру холки, колена или копыта и приговаривая при этом: «Очисти место homini sapienti!»[7] После чего объяснял, как сделать, чтобы конь поправился, и заканчивал вопросом:
— Понял ли, asinus vulgaris?[8]
— Так точно, господин унтер-офицер!
— Ну, bene[9]. Запомни и больше не греши.
Не раз слышав подобный разговор, Иванов стал расспрашивать своего соседа по строю, старого ворчуна Марфина, и узнал, что Красовский когда-то учился в бурсе и через полтора года исполняется двенадцать лет службы его унтером. Так что ежели докажет перед начальством знание всех артикулов и счета до тысячи, что ему, грамотею, нипочем, то получит чин корнета.
— За что же в солдаты сдали? — полюбопытствовал Иванов.
— Сам хвастал, какое непокорство отцу оказал, — ответил Марфин. — Не хотел, вишь, попом стать, в лекаря норовил. Вот за то штыком колот, пулей стрелян и нос перебит. Попом-то, поди, куда сытей да вольготней бы прожил.
— А по-каковски ругается?
— Шут его знает. В заграницах с попами ихними лопотал.
За день команда проходила без натуги в два проезда по тридцать, а потом по сорок верст и на двадцатый день заночевала в Петровском-Зыкове. Утром Красовский поднял людей затемно, чтобы не лезть на глаза городскому начальству. В Москву въехали на заре. По улицам шагали только фабричные, плотники, каменщики да дворники с метлами глазели на конногвардейцев.
Иванов помнил, как проходили Москву молчаливым строем в сентябре 1812 года, как охали и сжимали кулаки, глядя из Тарутинского лагеря на зарево, охватившее полнеба… А теперь над подернутыми первой травкой пепелищами сверкали на утреннем красноватом солнце заново беленные бесчисленные церкви. Рядами выстраивались новые дома.
Многие были уже заселены, другие окружены лесами, третьи только поднимались за горами кирпича и бревен.
— Кормит Белокаменная мастеровой народ, — умилился Марфин. — Каждый год едем, и раз от разу видать, какая поправка идет… Примечай, Иванов, — он указал на свежеоштукатуренный дом, горевший на солнце еще не крашенным железом кровли. — С табуном обратно пойдем, — он беспременно как жених под венцом станет: и покрасят, и побелят, и люди в ем населятся.
Команда въехала на Большой Каменный мост, и копыта глухо застучали по тесовому настилу.
— Взвод, смирно! — раздался впереди зычный голос Красовского. — Глаз на-ле-во!
Но и так все конногвардейцы смотрели в ту сторону, где высились розовые стены Кремля, горели золотом главы Ивана Великого и соборов. Кирасиры снимали фуражки и крестились.
— Стоит, ровно митрополит, и француз его не осилил! — восторженно сказал Алевчук, ехавший сзади Иванова.
— Вольно! — скомандовал за мостом Красовский. — Подбоченься, ребята! Покажем замоскворецким купчихам гвардейскую красу!..
Но ставни немногих смотревших на улицу домиков были еще закрыты, только заспанные бабы выгоняли из калиток коров, за которыми выскакивали собаки, остервенело лаявшие на всадников.
На первом дневном привале за Москвой Красовский объявил, что дальше и на ночлег будут становиться в поле.
— Нечего по избам тараканов кормить. Domus propria — domus optima[10], а солдату летом дом готов на любом лугу.
Действительно, погоды встали теплые, и молодая трава привлекала коней больше прошлогоднего сена. Теперь поднимались на рассвете и, пока Минаев варил первую кашу, гнали табун к водопою. Потом снимали лагерь, ели, седлали и выступали. В полдень делали часовой привал и после второго водопоя снова шли часа четыре. Останавливались на ночлег всегда недалеко от дороги, близ текучей воды, и Минаев готовил уже щи и кашу. Тут всем назначены были обязанности: кто ставил палатки, кто собирал сучья и помогал кашевару, кто отводил расседланных коней на подходящую лужайку и, стреножив, пускал пастись. А Красовский следил за всеми, прогуливаясь по лагерю и покуривая трубку. Он то проверял, как просушивают седельные потники и хорошо ли натянули веревки у палаток, то пробовал кушанье, то посылал кирасир мыться на речку. Но внимательнее всего оглядывал он спины и копыта коней, которым всегда берег в карманах посоленные корки хлеба, и, только обойдя весь табун, отправлялся сам умываться. Поев, унтер доставал из седельной сумы книгу и читал час-полтора, а перед сном снова шел к лошадям, с которыми имел обыкновение разговаривать вполголоса.
Однажды, будучи дневальным при табуне, Иванов стал свидетелем, каким ласковым ржанием встречали Красовского кони, и затем услышал, как унтер толковал одному из них:
— Bene! Pulchre![11] Научился наконец-то porcus[12] тебя седлать после моей проборки… Да чего с него и взять? Четыре года служит, а все одни гусиные шаги да повороты. Забыли батюшки Суворова завет: учи солдата в мирное время тому, что на войне надобно…
— А вы, Александр Герасимыч, видывали Суворова? — подал голос Иванов и встал с земли, где сидел на разостланной шинели.
— Довелось одно лето в лагере под Тульчином обучение его проходить, — ответил Красовский. — Да там же счастье имел приказы его набело переписывать. А он рядом по горнице хаживал, сухарик хрупал и с писарями шутки шутил.
— Будто, что Тульчин от Винницы недалече, где с прежним полком стояли, — припомнил Иванов.
— Истинно так, — подтвердил Красовский. — Оттуда турецкая, австрийская и польская границы были Суворову под рукой.
— А воевать с ним, Александр Герасимыч, не случалось?
— Не с ним, а под начальством его, ты хочешь сказать?.. Нет, не случалось. Но похороны его увидеть довелось. На Невском проспекте в строю стоял, когда бренное тело в Лавру везли, а дух геройский уже ad patres[13] отлетел… А теперь я пойду к огню и велю тебе котелок принесть. Минаев варит плохо, но fames est optimus coquus[14], с голоду и подгорелая каша вкусна.
Вечерами, лежа на попонах у костра, кирасиры вспоминали походы, гадали, не будет ли скоро еще войны, не убежит ли снова Наполеон с острова? Один из ефрейторов рассказывал, как перед самым походом отводил двух лучших жеребцов из нынешнего брака на новый конный завод под Новгородом в военное поселение и что там видел. Мужиков-староверов бреют насильно в солдаты, а гренадеров к ним в избы селят и заставляют по крестьянству помогать. Народ ропщет и бунтует, а начальство его порет смертно и в свою дугу гнет. Другой кирасир сказал, что от денщика барона Пилара слышал, будто под Митавой и под Ригой по приказу царя всех крепостных освободили, да без надела землей. Оно все то же выходит — на своей бывшей земле батрачить. Толковали еще про открывшееся недавно в штабе дивизии мошенство. Чиновник и писарь за взятки прибавляли год и два службы, отчего рядовые выходили раньше в отставку, а вахмистров и унтеров представляли к экзамену в офицеры.
— Что ж им за то будет, Александр Герасимыч? — спросил один из кирасир.
— В каторгу засудят, — ответил Красовский. — Каб делали с умом да изредка, а то жадность обуяла. И пошел слух по дивизии. Им туда и дорога, а тех, с кого деньги, на старость сбереженные, сдернули, коли к ответу потянут, — вот кого жалко.
Нередко на бивак прибегали мальчишки из ближних деревень. Кирасиры шутили с ними, потчевали кашей. Охотнее всех возился с ребятами Алевчук. Он ловко делал дудочки из камыша, который срезал по дороге на болотах и возил с собой для такой надобности. Рассказывал смешные или страшные сказки, загадывал загадки, которых знал великое множество.
— Кто знает, что такое: «Вокруг поля обведу, вокруг головы не обвесть»? — спрашивал Алевчук хрипловатым голосом.
И расплывался в улыбке, если детский голос отвечал:
— То, верно, глаза, дяденька.
— А что ж такое: «Сидит дед, во сто шуб одет, кто его раздевает, тот слезы проливает»?
— Лук! — кричали сразу несколько ребят.
— Ну, ладно. То все просто, а кто же таков: «Встанет — выше коня, ляжет — ниже кота»? — сыпал Алевчук.
Наслушавшись таких разговоров, Иванов как-то спросил:
— Видать, ты мальчишек любишь. Чего же не женился?
— Солдат разве сдуру то сделать может, — ответил Алевчук. — Вот отлупят фухтелями за какую малость да заперхаешь кровью, как я, так что со вдовой да с детьми станется? А и здоров, так сладкое ли солдатовым чадам житье? Сначала бедность, а потом мальчишки — в кантонисты, а девки куда?.. Еще не хуже ль?..