Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 2. «Мои любезные конфиденты»
Сегодня с утра раннего был он в настроении недобром.
Свинцово-серебряный завод Нерчинский (единый на всю восточную Сибирь) из Петербурга прикрыть хотели. А — почему?.. да потому, что пока свинец из Нерчинска везут, он с каждой верстой дорожать начинает. И чем ближе к Москве-тем дороже свинец становится. Это же понятно: сама дорога обходится недешево! И когда свинец доедет от рудников до Москвы, то цена ему за един пуд — 2 рубля 71 копейка. Иноземный же свинец завозят в Россию из Европы по иной цене — в 1 рубль и 10 копеек за пуд…
— Неужто не понять дикарям столичным, — бранился Жолобов, — что Европа-то, задерись она, намного ближе к Москве, нежели Нерчинск… Но Нерчинск-то — наш город, и свинец тут нашенский! Русскому свинцу и предпочтение отдать надобно…
Секретарю канцеляции своей Жолобов в лоб плюнул:
— Иди, иди отседова. Видеть рожи твоей не могу. И просителей до меня не допущай. Я ныне злой и кого хошь палкой прибью…
Только он так распорядился, как двери — настежь:
— Слово и дело! Губернатор, клади шпагу свою на стол!
Секретарь в калачик свернулся, юркнул вбок, только хвост его и видели. А Жолобов кулаками двумя об стол трахнул и сказал:
— А ну! Коли такие смелые, так повторите…
Три офицера в дверях повторили приказ об его аресте. Жолобов ботфортом треснул в окошко, чтобы в тайгу выскочить. Но его сзади схватили. Тогда он стол перед собою обрушил, тем самым офицеров напугав. А сам — шпагу успел достать.
— Слово и дело вам легко кричать. Но я не дамся!
Скрестились клинки. Три против одного. Лязг, дзень, зинь…
Атексей Петрович уже немолод, но одного офицера шпагой своей так и всунул за печку…. Брызнула кровь!
— Не вкусно? — рычал Жолобов, сражаясь умело рукою сильной. — А ты меня добудь в бою… добудь..: добудь!
Блеско и тонко звенели клинки. Кого-то еще рубанул сплеча.
Длинною полосой тянулась кровь вдоль половицы грязной…
Зверея от крови, насмерть бился неустрашимый губернатор нерчинский — патриот и рачитель о нуждах отечественных:
— Сопляки ишо! Я и не таких груздей с пенька сшибал… На!
И точной эскападой он отбил второго офицера.
— Убью! — посулил третьему и последнему…
И убил бы (он таков). Но тут на крики раненых сбежались солдаты. В грудь губернатора частоколом уперлись ржавые багинеты, и тогда Жолобов понял, что не уйти. Тычком вонзил он шпагу в лужу крови на полу.
— Ваша взяла… — сказал, сипло дыша.
Жолобова связали, и солдаты его на себя, будто бревно, взвалили. Столбиком, ногами вперед, через двери губернатора пронесли. И на улице в санки бросили. Прощай, прощай, славный град Нерчинск! Прости меня и ты, страна Даурия… увозят меня далеко, за делом нехорошим по «слову и делу» государеву.
— Прощай, каторга моя! — кричал губернатор из санок.
— Прости и нас, Петрович! — отвечали ему каторжные…
Долго везли его спеленатым. И доставили в Екатеринбург. Увидел он над собой Татищева — генерал-бергмейстера.
— А-а, Василь Никитич, мурло твое хамское! — сказал ему Жолобов. — Я-то, старый дурак, думал, что граф Бирен меня забирает. А вышло, что по шее моей природный боярин плачется… Иди ко мне, Никитич… нагнись ближе: я тебе тайное из тайных объявлю.
Татищев нагнулся над ним, а Жолобов его зубами за ухо рванул. Стали его тут бить. И били, пока он не затих. Даже дергаться перестал…
— В узилище его! — велел Татищев. — Да от Егорки Столетова подалее, чтобы не снюхались… Будем вести розыск исправно!
Ночью в камору к Жолобову кто-то проник тихой мышкой:
— Ааексей Петрович, это я… узнаешь ли с голоса?
— Не! Назовись, кто ты?
— Хрущев, Андрей Федоров я… экипажмейстер флотский, а ныне при горных заводах состою. Помнишь ли ты меня по Питеру?
— Ну здравствуй, Андрюшка… Ты чего явился?
— Помочь тебе желаю.
— Помоги… Эвон цепь на мне. Сумеешь выдернуть? Хрущев в потемках нащупал тяжкую цепь:
— Нет, не могу. Татищев — зверь, спасайся от него. Может, повезет тебе, так в Питерсбург отвезут.
— Чудак ты, Андрюшка: у меня в столице иной враг — Бирен!
— Однако там и друзья сыщутся… хотя бы Волынский.
— Брось пустое молоть, — отвечал Жолобов, ворочаясь на соломе и пепью громыхая. — Волынский такой же погубитель, как и все. Мы себя ценить не умеем. И не приучены к этому. Эвон немцы! Задень одного — десяток сбежится, и тебя заклюют. А у нас так: бей своих, чтобы чужие пугались…
Татищев уже вовсю трепал Столетова.
— Чего ради, — вопрошал строго, — в день тезоименитства государыни нашей матушки Анны Иоанновны ты в церкви не бывал?
— Пьян был, — винился Егорка.
Татищев наступал на поэта неумолимо, как рок, предварительно как следует материалы к следствию изучив и подготовив.
— Еще пункт! Когда ездил ты вино пить к крестьянину Ваньке Патрину, были там подьячие Ковригин да Сургутский, обче с комиссаром Бурцевым, и ты при всех власть божию лаял похабно и кричал зазорно, что, мол, время ныне худое настало, все от двора императрицы обижены пребывают, а боле всех винил графа Бирена. Вот теперь ты и скажи нам: кто тебе давал право людей, выше тебя стоящих, хулить?
— Прав своих от рожденья не ведаю, — отвечал на это поэт…
Егорка Столетов героем не был: всех, кого знал, попутал в оговорах сбивчивых. Длинной килой потянулся перед Татищевым список его знакомцев, пьяниц-сопитух, сородичей, друзей и прочего люда. Даже сестру родную, Марфу Нестерову, оговорил. Татищев тут же писал в Петербург, что мужа Марфы, мундшенка Нестерова, следует от вина царицы отставить, ибо… опасен!!!
Егорка просил, чтобы ему бумаги и чернил дали.
— На што тебе? — спросил Татищев. — Стихи писать?
— Буду проект писать. О торговле с китайцами. Я все продумал. Государыня от меня, ежели не казнит, будет доходу иметь в сто тыщ ежегодно. Дозвольте проектец выгодный сочинить?..
Стихи он писать умел, а вот на проекты оказался головою слаб. Наплел разной чепухи от страха, будто надобно табак продавать листами, не кроша их, а лошадей из Европы гнать прямо в Пекин и там продавать… Татищев от такой «изобретательности» поэта даже затосковал. Скоро пытошные избы были отстроены. Теперь от «слова» можно было к «делу» переходить: от допросов — к пыткам!
Егорка Столетов трясся в ужасе пред будущим, и Татищев трясучку его приметил.
А потому священнику, который перед пытками сбирался Столетова исповедовать, он наказал:
— Что наговорит пред богом — ты мне донеси словесно.
Поп даже на колени упал:
— Не могу! Тайна исповеди пред богом сущим нерушима…
Татищев ботфортом ему все лицо в кровь разбил:
— Я тебе здесь и Синод, и владыка, и бог твой!
Столетов на «виске» пробыл всего полчаса. За это время было дано ему сорок ударов. Из воплей поэта запечатлелись признания откровенные и ужасающие…
Вот что выкрикивал Егорка:
«…фельдмаршал Долгорукий — главная матка бунта…» «…а Ванька Балакирев цесаревну Лизку в царицы прочит…» «…Елагин много говаривал: мол, все цари передохнут…» «…у присяги я тоже не бывал — с презлобства…»
«…Елизавета сказывала: народ наш душу чертям продал…» «…Михаила Белосельский с Дикою герцогиней плотски жил…»
«…царица сама дивилась, что народ покорен и бунта нет…» «…газетеры в Европе скорую революцию нам пророчат…» Изрыгнув с дыбы эти крамольные признания, Егорка взмолился:
— Ой, снимите меня… сил не стало… помираю!
Страшен был для Егорки Татищев. Но еще страшнее казался теперь Егорка самому Татищеву, который и не гадал, что дело это потянет столько имен, уйдет корнями в глубь императорской фамилии — с ее извечными сварами и раздорами из-за престолонаследия. Не только цесаревну Елизавету помянул Егорка в допросах, как претендентку на престол русский. Всплыло имя и «кильского ребенка», принца Голштинского, рожденного от Анны Петровны, дочери Петра I, и тоже имеющего права на престол… Татищев все больше погрязал в сыске и сам пугался.
С допросов людей во всей яви проступала незаконность пребывания Анны Иоанновны на престоле, — Елизавета, вот кому сидеть надо на троне!
Татищев сам на себя беду накликал. Его ли это дело — людей пытать? Его дело — заводы строить, руды изыскивать. А он вместо этого столь загорелся инквизицией, что только огнем пьггошным и дышал. Грозный Ушаков в столице не терпел, чтобы у него хлеб родной отнимали. Ушаков в Еатеринбург такое письмо прислал, что Татищев в тот же день избу для пыток ломать стал. Узников всех срочно в Тайную розыскных дел канцелярию отправил…
Жолобов на допросах, сколько его ни пытали, ничего не сказал. Зато на прощание он перед Татищевым высказался:
— Жаль, что я ранее такую гниду, как ты, не зашиб в лесу темном. Я тля махонька, есть пошире меня телята… Не думай, что своим боярством спасешься.