Олег Михайлов - Александр III: Забытый император
И вот он – счастливый, блаженный день! После утомительного ужина в Аничковом дворце остались только папá и мамá. Они с Минни пошли переодеваться. Мамá была с невестой, а вернее сказать, уже с его женой; папá давал последние наставления цесаревичу. Появилась мамá, и наследник обнял ее и просил благословить его. Она, в слезах, перекрестила и поцеловала сына. Всплакнул и сам император. Наконец и родители ушли.
Согласно неукоснительному ритуалу, Романов-жених перед брачной ночью должен был надевать серебряный халат и туфли из серебряной парчи. Халат весил шестнадцать фунтов и мог показаться тяжелым. Александр подкинул халат на руке и нашел его совершенно необременительным. «Кольчуги были куда тяжелей», – подумал он. Гораздо сильнее давила на плечи наследника необходимость ждать.
Александр облачился в серебряный халат и нервно ходил по кабинету, ожидая, пока Минни закончит свой туалет. Он испытывал мучительное волнение. Его била лихорадка, и наследник едва держался на ногах.
– Саша… – услышал он далекий голос. – Иди… Я жду…
Цесаревич прошел в спальню, ключ прыгал в его руках. Он запер двери. В ее комнатах уже было все потушено, и лишь у постели горела одна свеча. Как хороша, как неотразимо хороша была его маленькая Минни – на белоснежных подушках еще контрастнее лежали ее темные курчавые волосы, и таинственно мерцали большие голубые глаза. «Нет, такого чувства у меня уже никогда не будет!» – сказал себе наследник и опустился перед кроватью на колени. Сердце, кажется, готово было выпрыгнуть из груди. Минни обняла его за шею, и они тихо поцеловались.
– Я буду любить тебя… не так, как другие любят… Я буду любить только тебя! Тебя одну! – как заклинание, повторял Александр.
Он встал и начал читать молитву:
– Господи, благослови! Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииди и вселися в ны, и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души наша…
Потом наследник погасил свечу, снял халат и туфли.
Он лег в постель на спину и сперва даже не понял, что его маленькая Минни оказалась сверху, обвилась вокруг его тела, заставила сладко и больно застонать.
– Дурачок! Сашка! Какой хороший дурачок! – страстно шептала она.
И он отвечал ей со стонами и придыханием:
– Моя единственная! Моя собственная жена! Моя душка Минни!..
6Студенческая вечеринка в дешевых нумерах Келлера в Мерзляковском переулке была, как обычно, бестолковой, пьяной, со ссорами и громкими пустыми речами. Гуляли медики, в большинстве – дети или внуки священников, и, конечно, все – атеисты и материалисты.
Скинув свои пледы и черные картузы в углу, они сгрудились вокруг стола, уставленного бутылками пива, скромными закусками, однако с непременной четвертью[34] водки и кипящим самоваром. Кто сидел в обнимку с модистками, кто и за выпивкой не расставался с книжкой, кто серьезничал с курсистками, одетыми под пажей, стрижеными, в очках.
– Я никак не могу справиться с мертвым мясом, – стесняясь, говорил худой студент с темным иконописным лицом соседу, огромному украинцу, не выпускавшему из своих лап хорошенькую, хотя уже очень помятую блондинку. – Представляешь, купил у сторожа крошечного ребенка и стал его дома резать. И не могу понять, что у меня под ножом? Я содрал кожу, и обнажилась какая-то круглая красноватая зернистая масса. Но ведь это не мускулы?
Украинец стряхнул девушку с колен и захохотал:
– Ты, Левко, худо читал анатомию! Это жир!..
– Такой красный и толстый, Шульга?
– А ты думал? Как у того порося. Его нужно снять, прежде чем дойдешь до мускулов…
– Фи! Какие гадости вы говорите! Да еще за столом! – жеманясь, проговорила девушка.
– Брось, Фрузя! – крикнул басом Шульга. – Лучше вообрази, какой чудак есть на свете – Спенсер.[35] Он утверждает, что атеизм, теизм и пантеизм как гипотезы, объясняющие сокровенную сущность и происхождение Вселенной, одинаково логически несостоятельны. Ведь выдумал же такую штуку… Ха-ха-ха!
Евфросинья сморщила свое милое порочное личико:
– Ну, уж вы всегда придумаете какую-нибудь глупость!
– Да, это верно, Фрузя. Иди лучше я тебя обниму…
Лев Тихомиров,[36] приехавший в Москву из тихой Керчи, был конфузлив от природы да к тому же не имел в Первопрестольной своего землячества, что усиливало ощущение одиночества. Воспитанный в религиозном духе, он с неодобрением, смешанным, впрочем, с завистью, поглядывал на Шульгу. Веселый, общительный хохол уже успел рассказать ему, что происходит от запорожца, укравшего некогда красавицу из гарема самого султана, за что ему и отрубили правую руку. Отсюда и фамилия Шульга – «левша» по-малоросски. «Вот хват! – думалось Тихомирову. – Ведь талантливый парень, а чем живет? И какие, однако, студенты циники!»
– Читали ли вы «Эмиля XIX века»?[37] – вдруг обратилась к нему одетая в мужское платье курсистка, обнажая в улыбке плохие, прокуренные зубки.
Тихомиров зарделся. Хотя наделавшую изрядного шума книгу Альфонса Эскироса добросовестно проштудировал и даже просмотрел отзыв на нее Шелгунова,[38] он от смущения пролепетал:
– Не довелось…
– А жаль. У него замечательно глубокие места… Например, вот это… – Она порылась в книжице, лежавшей тут же, рядом со стаканом пива. – «Женщина есть форма, в которую отливаются новые поколения».
Она торжествующе посмотрела на Тихомирова, чем привела его в совершеннейшее замешательство. Спас положение, сам того не подозревая, все тот же Шульга, бесцеремонно дернувший Тихомирова за рукав форменного сюртука:
– А знаешь, Левко, что со мной вечор случилось? Было избиение вифлеемцев…[39]
– Как так? – обрадовался Тихомиров, живо повернувшись спиной к курсистке и откидывая длинные волосы.
– Вернулся домой пьяный в дупель и наделал, признаться, скандалу. Хозяин послал за полицией. И я – о, лышенько! – Тут украинский геркулес потянулся всем могучим телом. – Представь, поколотил городового. Тот позвал товарищей на помощь, и меня поволокли в участок. По дороге я дрался отчаянно, дубасил городовых. И меня тащили до участка целых два часа. А ходу туда, знаешь, пять хвылин. Натурально, завладевши мною, воротили мне с процентами все затрещины. Били, можно сказать, не на живот, а на смерть. Ну а в общем я славно размял кости…
Шульга встал, и половицы жалобно заскрипели; прошелся по сырой, вонючей комнате, затем налил себе полстакана водки, опрокинул в рот и заполировал ее пивом.
– Друзья! Друзья! – вскочил большой черноволосый еврей с рюмкой в руке. – Вы читали последние стихи Курочкина?[40] Как, однако, славно! В них все сказано! Все ясно, как на ладони! Послушайте…
Я нашел, друзья, нашел,
Кто виновник бестолковый
Наших бедствий, наших зол:
Виноват во всем гербовый,
Двуязычный, двухголовый,
Всероссийский наш орел…[41]
– Молодец, Михельсон! – в пьяном кураже крикнул Шульга. – А ну-ка, давай поцелуемся, чокнемся и выпьем!..
Почти все они, провинциалы и москвичи, жили расхожими идеями, принимая чужие слова за собственные мысли. В студенческом кругу царила несамостоятельность и душевная пустота: немного лекций, гоньба за модистками по бульварам, карты, кутежи. Хаживали под Пасху по церквам, но без малейшей веры, хотя никакого глумления тут не было, просто привычка. Интересно пройтись, увязаться за хорошеньким личиком, а кроме того, приятно разговеться яствами и питиями.
Пили очень много, но больше для шику. С утра частенько начинали с водки, закусывая голой солью, – как настоящие горькие пьяницы. Для шику заводились и романы, без любви, а только в угоду физиологии. Какая любовь, если Фрузя жила то с одним, то с другим студентом, бегая утром по нумерам: «Не здесь ли я забыла свой лифчик? Не тут ли остались мои штанишки?..» Вскорости она поступила в клиентки ресторана «Одесса». Когда возникала нужда, половой прибегал звать ее к желающим в отдельный кабинет. Таковы были музы. Но студенты не видели в этом разврата: надо же было чем-нибудь наполнить жизнь!
И какая вера в печатное слово!..
Тихомирову вспомнилось, как Михельсон, считавшийся весьма дельным студентом, заявил ему в химической лаборатории, что наконец открыт Северный полюс. Тот изумился и начал расспрашивать, как, что и откуда. Михельсон же принялся с важным видом рассказывать, что об этом он прочитал в сочинениях Жюля Верна!
Университетское начальство вовсе не пеклось о каком-либо нравственном содержании своих питомцев. Никакого опасения это состояние душевной пустоты молодых людей не возбуждало и у властей. Разумеется, немало толковалось в административных верхах, что студенчество из рук вон плохо, что молодежь опустилась. Но ничего непосредственно вредного от этой массы, занятой, как казалось, только самой узкой мыслью о карьере да картами, девицами и вином, не ожидалось.