Михайло Старицкий - Буря
И вдруг перед глазами Марыльки встали непрошенные образы: роскошные залы, блеск, аромат, пышные кавалеры, восторженные похвалы, теплые пожатия рук, пламенные взоры. Мечты несли ее, несли неудержимо: вот она снова на охоте; блестящее собрание; ее замечают, перешептываются, громкий говор, смех, звук серебряных рожков, отдаленный лай собак и страстный шепот Чаплинского… здесь близко, близко, над самым ухом у ней.
Снизу, из детской комнаты, донесся капризный крик ребенка:
— Олесю, Олесю! Я без нее не буду одеваться, скучно за ней!
— Юрась! — очнулась Елена, и легкая тень пробежала по ее лицу. Но тут же она встрепенулась, подавила вздох и весело сбежала по лестнице к своему пестунчику.
— Совсем испортила дытыну, — ворчала баба, входя снова в большую светлицу к дивчатам, — просто дурманом каким либо чарами сбила хлопчика с пантелыку. Дитя было как дитя, а теперь вот без нее, — метнула она в сторону злобным взглядом, — дышать не может. Ух, надоела мне эта ляховка, перевертень, ехида! А уж больше всего эта ее покоевка Зося, уж и силы моей нет! То того ей подай, то то принеси, — хозяйка приказала. А какая она мне хозяйка? Одружись с ней по христианскому закону, тогда стану хозяйкой называть, а так — тпфу! — плюнула она с сердцем, — вот она что мне со своею покоевкой, а не хозяйка! Стара уж я, скоро придется богу ответ давать и правды никому не побоюсь сказать.
Старуха подперла голову рукой и взглянула в сторону Катри своими подслеповатыми глазами. Катря сидела, низко наклонив голову, так что лица ее не было видно.
— Ох, сиротки вы мои, сиротки бедные, что–то с вами будет? — шептала она тихо, утирая фартуком глаза, и затем прибавила, вздохнувши: — Вот, детки, перехватила я у прохожих людей весточку про нашу голубоньку… про Ганну…
— Про Ганну… а что ж там? — вскрикнула Оксана, оставляя работу и подымая оживившееся личико.
VI
— Ох, голубка Ганна, наша бедная! — закивала печально головою старуха. — Видели ее в монастыре, в Вознесенском, что в Киеве… Вся в черном, говорят, а сама белая, как мел, стала, а прозрачная, как воск… только глаза и светятся… Сказывали, что скоро–де ее и постригать будут, клобук на голову наденут.
— Бабуся, а кого постригут, тому уже из монастыря никогда выйти нельзя? — спросили разом и Оксана, и Катря.
— Нельзя, голубочки, нельзя… Постригут — это уже все равно что живого в землю закопают! — вздохнула глубоко старуха. — Ох, верно уже до живого допекли ее здесь, что выбрала она себе такую долю! А не так мы с покойной паней думали, да что ж, не угодно было господу, его воля святая!..
Оксана отерла рукавом набежавшую слезу.
— Так–то, дивчыно, не одна ты, много еще душ заплачет тут по нашей пораднице! — расплакалась уже совсем баба. — Вот теперь без нее и совета никому дать не могу. Прислал пан сотник сюда целую толпу людей, тайным только образом, чтоб никто не знал и не ведал. Как глянула я на них, детки, так чуть сердце мое в груди не разорвалось. Голодные, оборванные, как дикие звери, не видно на них и образа христианского. Вот до чего довели паны! Накормила я их вчера, а они так из рук и рвут… Теперь наготовила кушанья, да самой мне не донести, вот вы бы помогли… только никому — ни слова!
— Сейчас, бабуню, мы вам поможем! — поднялись разом Катря и Оксана и побежали.
В это время в светлицу вошел молодой черноволосый козак в богатой одежде.
— Что ж, бабо, когда завтрак будет? — спросил он громко, бросая на стол шапку. — Вон посмотри, как солнце высоченько подбилось, а я коней ковал, объезжал, выморился словно собака.
— Да я не знаю, как теперь с тем завтраком, — повела плечами старуха, — прежде все сходились, а теперь все как–то врозь… Батько твой спозаранку на пасеке… Панна Елена только что поднялась…
Молодой козак сделал несколько шагов по светлице.
— Да что ж, Тимку, поди за мной, — отозвалась баба, — всыплю я тебе галушек… а то у нас тут через ляховок все кверху ногами пошло.
И она вышла, хлопнув за собою сердито дверью.
Молодой козак сделал по комнате еще несколько шагов и остановился; с языка его сорвалось какое–то крепкое слово; он досадливо отшвырнул в сторону попавшуюся ему под руку шапку и снова заходил из угла в угол.
На некрасивом, но своеобразном и энергичном лице козака отразилось какое–то сдерживаемое волнение; брови его нахмурились, и меж них залегла глубокая, характерная складка; то он теребил сердито свои густые волосы, то проводил рукою по лбу, а назойливая мысль травила его еще сильнее. В самом деле, с некоторых пор все у них в доме пошло по–новому. Все чем–то недовольны, отмалчиваются, и батько хмурый. Ух, много тут через нее затеялось!
— Ляховка подлая! — прошипел вслух козак, стискивая до боли кулаки.
— Кого это ты так, Тимко? — раздался за ним звонкий, молодой голосок.
Козак быстро повернулся и остановился как вкопанный; густая краска покрыла все его лицо до самых ушей: на пороге полуоткрытых дверей стояла панна Елена, свежая и веселая, как весеннее утро. Ни тени былого раздумья не было видно на ее лице, она вся сияла и казалась каким–то невинным, шаловливым ребенком, вырвавшимся порезвиться. Голубой кунтуш облегал ее стройную фигуру; длинные, золотистые косы, переплетенные жемчугом, спускались по спине; одна ножка, обутая в красный сафьянный черевичек, стояла на пороге, а другая кокетливо выглядывала вперед, едва касаясь пола носком; руками панна Елена держалась за двери, выгибаясь своим стройным корпусом вперед.
— Кого же это ты так бранил, Тимко? — продолжала она спрашивать, не ступая с порога. — А? Быть может, меня? — Она улыбнулась сверкающею улыбкой и, притворивши за собою двери, легко спрыгнула в комнату. — Говори ж, говори! — подбежала она к Тимку.
Тимко стоял по–прежнему неподвижный и красный как рак.
— Молчишь? Значит, обо мне сказал, — проговорила она печальным голосом, устремляя на Тимка грустные синие глаза.
Тимко молчал.
— Ох, Тимко, Тимко, скажи мне, за что вы на меня все так повстали? За что? Что я вам сделала? Чем я кому помешала здесь? — заговорила она таким жалобным и ласковым голосом, что слова ее мимо воли западали в сердце и Тимку. — Вот и ты! Никогда со мной слова не скажешь, как будто я чужая тебе. Заговорю — не отвечаешь, посмотрю — отворачиваешься. Ляховкой подлой зовешь. Какая же я теперь ляховка? Я к вам привернулась и сердцем, и душой!
— Да это я не про вас, панно, — буркнул негромко Тимко.
— Не про меня? Ну, вот и спасибо, вот и спасибо, мой добрый, мой милый, мой цяцяный! — заворковала быстро Елена, опуская свои белые как снег ручки на загорелые руки козака. — А отчего ж не витаешь меня, а? — нагнулась она, заглядывая в его опущенные глаза. — Ну, скажи ж: «Добрыдень, ясна панно!» — да поцелуй мне ручку! Вот так, вот так! — говорила она, посмеиваясь и прикладывая к губам козака свою нежную, душистую ладонь. — Эх ты, гадкий, недобрый хлопец! Ну, посмотри ж мне в глаза, посмотри! Разве я похожа на ляховку, а? — и Елена, взявши Тимка обеими руками за голову, силою подняла ее и заглянула ему в глаза.
Тимко хотел было отвести их в сторону, но против воли остановил на панне. Она смотрела на него синими бархатными глазами, в которых выражались не то грусть, не то любовь, не то кокетливый задор — словом, что–то такое, что снова заставило Тимка покраснеть до ушей и потупить глаза.
— Вот видишь, покраснел, значит, дурное что–то думаешь… — пропела она каким–то печальным голосом. — Ну, скажи же мне хоть правду, за что и ты не любишь меня?
Голос ее звучал так искренно, что Тимко подумал невольно: «И в самом деле, за что же ее все не любят? — и, перебравши в голове несколько мыслей, он действительно задал и сам себе с недоумением тот же вопрос. — А и вправду, за что, что она сделала такого? Батька она любит нежно; к ним ко всем ласкова и добра. Говорят все, что она ляшские обычаи заводит. А какие же? То, что она поздно встает? Так делать ей нечего. К чему же спозаранку вставать? То, что она одевается в дорогие сукни? Так отчего ж ей не одеться, когда есть во что? А то, что баба и дивчата все говорят, будто она с ними и говорить не хочет, фыркает на всех и зовет их хлопами, — так это, может, и неправда… верно, все сплетни да брехня… Посмотреть на ее очи…» И Тимко поднял уже сам собою глаза и взглянул на панну смелее, а она словно только и ждала этого взгляда, ласковая, улыбающаяся, счастливая.
— Ну, вот, не сердишься уже! — вскрикнула она радостно, поймав его взгляд. — Видишь, я не подлая ляховка, я не злая панна, а такая же дивчына, как и все. Только ведь каждая дивчына хочет, чтоб ее любили, так и я хочу. Разве это грех? — Она приподняла брови, усмехнулась и, протянувши снова ладонь к губам Тимка, спросила игриво: — Поцелуешь?
Вместо ответа, козак прижался губами к ее нежной ладони.
— Ну, вот и спасибо, теперь я вижу, что ты меня любишь! — вскрикнула панна Елена и, приподнявшись на цыпочки, она ухватилась за плечи Тимка и звонко–звонко поцеловала его в самый лоб.