Теодор Парницкий - Серебряные орлы
— Пока рука Петрова наместника, — восклицал ее отец Герренфрид, — не надела на действительно достойное чело диадему, символ священного владычного Рима, до тех нор заместителем императорского достоинства и первым воином империи остается патриций! Не как польский князь борется он с Генрихом, а как носитель серебряных орлов, верный и бдительный страж блистательного наследия осиротевшего Рима…
Аарон не сразу смог понять, в чем состоит отступничество Генриха от Оттонова наследия. С гневным и презрительным огнем в синих глазах Рихеза объяснила ему, что, как все франки и саксы, новый король, говоря "Римская империя", имеет в виду владычество германцев. Оттон же Чудесный, как истинный римлянин, стремился собрать всех под сенью золотых орлиных крыл, все разноязыкие земные племена, чтобы ни одно не возносилось над другим, поскольку все они равно прах пред величием священного Рима, правящего миром.
— Известно ли тебе, отче Аарон, что Генрих пользуется не латинской печатью, а только германской? Не лучшее ли это доказательство отступничества от Оттонова наследия, что на печати этой стоят не великолепные слова "Renovatio Imperii"[21], а только "Возрожденное королевство франков"?!
Аарон ответил, что это вовсе его не удивляет. Пока Генрих не император, а всего лишь король, он не может ставить на своей печати слово "Империя". Но когда он отправится в Рим, когда наденет на себя священную диадему…
Тут гневно прервали Аарона и Гериберт, и Герренфрид, и Рихеза. Генрих — император?! Никогда! Диадема должна украсить лишь такое чело, под которым бьется кровь Оттонов, сочетающаяся с кровью греческих базилевсов.
— Но кто же тогда может стать императором? — удивленно воскликнул Аарон. — Разве что кто-нибудь из твоих братьев, Рихеза? Но ведь они еще совсем младенцы?..
Рихеза ничего не ответила. Промолчали и Гериберт с Герренфридом. Но как-то вечером племянница Оттона призвала Аарона в покои своей матери. Матильда сидела на высоком стуле, вышивая серебряных орлов на переливающейся синей ткани.
"Подарок Болеславу", — промелькнуло у Аарона.
И он не ошибся. Но не догадался, что сестра и племянница покойного императора обратятся к нему с просьбой, а скорее с поручением, чтобы он отвез этот подарок патрицию империи, именно он, Аарон.
— Но ведь там же война! — воскликнул он с удивлением и с тревогой. — Как же я проеду в Польшу?
Ему высокомерно ответили, что хорошо знают, какие далекие, трудные и опасные путешествия он уже совершил, и не сомневаются, что столь ученый, столь опытный, столь умудренный муж отлично справится с этим делом. Не скрывали, что если он откажется, то и они не будут больше оказывать ему гостеприимство — и не только они, но и архиепископ Гериберт, и монастыри, верные памяти Оттона Третьего. И добавили с ехидной усмешкой, что, разумеется, не станут изгонять его из Лотарингии, если он сумеет укрыться у клюнийцев, только сомневаются, что любимец Сильвестра Второго будет радушно принят в каком-либо монастыре, относящемся к клюнийской конгрегации.
— Скажешь Болеславу, могущественному патрицию, — сказала Рихеза таким тоном, как будто и речи нет о каком-то возражении со стороны Аарона, — что первородная племянница Оттона Третьего с тоскою ожидает минуты, когда в базилике святого Петра сочтется браком с Беспримом, первородным сыном Болеслава. Так что пусть не мешкает патриций с походом на Рим. Владычащий над миром город давно уже высматривает прилет серебряных орлов.
Аарон ответил, что не понимает, как может Болеслав отправиться в Рим, ведя тяжелую оборонительную войну с королем Генрихом на рубежах своих владений.
— Пусть победит Генриха, пусть подошлет к нему убийц, как Генрих подослал их к Оттону! Пусть пройдет триумфальным походом от Польши через Саксонию, Франконию и королевство Италии, попирая гордыню германских князей. Если не сможет этого сделать, скажи ему, что тогда недостойна его кровь соединиться с кровью Оттонов и базилевсов!
Аарон долго вглядывался в пылающее лицо Рихезы. Наконец перевел глаза на склонившуюся над вышивкой Матильду. Глядя на ее лицо, еще более вытянутое, еще более греческое, чем лицо Оттона — на гордые дуги бровей и красивые узкие губы, так живо напоминающие покойного брата, — он вспомнил сокрушение императора на исповеди, как он ошибся, не отдав Матильду Болеславу. Оттон мертв, но остается вечно живым стремление его родовой крови соединиться с кровью Болеславовой! Не Матильда, так ее первородная — не с Болеславом, то хотя бы с его первородным!
— Благороднейшая госпожа! — обратился он к сестре Оттона. — Просвети посланца, что же он должен сказать, если Болеслав спросит: кто приказывает мне идти на Рим? Ведь патриций выслушивает приказы единственно августейшего императора римлян, а сейчас императора нет. Велите мне сказать, что императорская диадема должна украсить чело одного из твоих несовершеннолетних сынов, благороднейшая госпожа? Неужели для того лишь должен пойти Болеслав на Рим, чтобы своим победным мечом проложить дорогу твоему сыну — дорогу, которую преградили ему враги Оттонова наследия? Но которому из твоих сынов, княгиня? Герману?
Матильда подняла от шитья большие черные глаза. Они смотрели на Аарона с удивлением и признанием.
— Именно так и скажи, — начала она, но не успела произнести ничего больше, так как Рихеза бурно прервала ее.
— Нет, вовсе не так должен ты сказать, отче Аарон, — воскликнула она властно, — вовсе не так! Ведь Германа его родители давно поклялись посвятить служению отцу небесному; если он и будет когда-нибудь владеть Римом, то как наместник Петра, а не как наместник Христа, не как Цезарь Август! Остальные же мои братья еще совсем младенцы! Так почему же их детская головка должна быть увенчана диадемой, а не головка младенца, который должен появиться на свет через год?! Младенца, который по праву, как ни один другой, будет достоин владеть разноязычной империей! Ведь в нем будет кровь целых трех народов: греческая, германская и славянская. Тройственность этой крови сплотит воедино великолепное величие римское!
— О каком младенце ты говоришь, благородная госпожа Рихеза?
— О моем сыне.
— Но ведь он еще не родился!
— Но я же тебе сказала, что он может родиться через год, а может, и раньше! Пусть только поторопится Болеслав со своим первородным в Рим. Каждую ночь, босиком, на битом камне стоя на коленях, я горячо молюсь Оттону Чудесному, который занял в небесах место подле Христа, чтобы он ниспослал благословение господне на лоно племянницы своей… И пусть отверзнет это лоно сын Болеслава, и ты увидишь, отче Аарон, как быстро родится наследник Оттонова величия…
— Кощунствуешь, благородная госпожа Рихеза, моля душу императора, столь же несовершенную, как и все людские души, — строго сказал Аарон.
— Это ты кощунствуешь, монах! Не было и не будет души, озаренной большей святостью, нежели душа Оттона Чудесного! Кому же мне еще молиться? Чья поддержка у Христа сильнее, нежели просьба самого великолепного из Христовых наместников? Это ты грешишь, ты! И Болеслав тоже грешит: кощунственным промедлением! Давно должен быть в Риме, давно я должна взойти на ложе с его сыном! Патриций еще молод, еще сорока пяти ему нет, может еще лет двадцать твердо править империей, пока не подрастет новый Цезарь Август, его внук!
Аарон с трудом верил своим ушам. Вновь отвел он удивленный взгляд от Рихезы, вновь обратил его к Матильде. Вновь пристал к ней с немым вопросом — нет, не с вопросом, а с требованием, чтобы сейчас же, немедленно ответила, порождены ли слова ее дочери ее мыслями?! Неужели сестра Оттона действительно предназначает диадему только внуку, младенцу славянской крови, а не одному из сыновей?!
Но Матильда молчала. Не подняла глаз от вышивки.
Нелегкой была ночь у Аарона после этого разговора. И впрямь, Гихеза исполнена не меньшим чувством причастности к Риму, чем ее покойный дядя; как и он, она стыдилась и отказывалась от своего германского духа. С тех пор как в восемь лет увидела она мощные, возведенные римлянами Черные ворота в Трире, не переставала говорить о себе: "Я наследница могущественных мужей, которые умели возводить такие сооружения". Познакомившись с Аароном, она сразу сказала ему, что если чародей Сильвестр не очутился среди демонов в адском пламени, то потому лишь, что грехи чернокнижия пересилила добродетель любви к Оттону: правда, любви несовершенной, поскольку учитель тайных наук не сумел или не захотел вырвать Оттона из когтей демонов болезни и смерти.
Рихеза играла на арфе и цитре, бегло говорила по латыни, легко цитировала Вергилия и даже Марциала, чем удивляла и огорчала Аарона, и тем не менее заявила, что ни один из поэтов древности не достоин мыть ноги тому великому творцу, который заслужил себе бессмертную славу скорбным стихом, воспевающим кончину Оттона Чудесного. С чувством декламировала она: "Quis dabit aquam capiti? quis sucurret pauperi? quis dabit fontes oculis?".[22] И плакала, восклицая словами поэта: "Vivo Ottone Tertio salus fuit populo. Plangat ignitus Oriens, crudus ploret Occidens".[23] Аарону стих этот казался примитивным, бедным, хотя он и признавал, что бьет из него сила искреннего отчаяния и боли, особенно в дистихе: "Plangat mundus, plangat Roma — lugeat Ecclesia"[24], но какой дурной ритм, какое убожество слов, какая варварская невежественность в оборотах! И почти никакой напевности! Смеялся над неумелым автором, но в душе с грустью признавал, что его и на такой стих не хватило, чтобы почтить память Сильвестра Второго…