Элиза Ожешко - Гибель Иудеи
— Домиция Лонгина до сих пор верно и искренно любила своего супруга.
— Да! — насмешливо воскликнул Гельвидий. — Но какая любовь и какая добродетель могут устоять в Риме против людей с Палатинского холма?
— Фундаментом которых является чернь, развращаемая щедро рассыпаемой ей милостынею, безумием игр — проговорил Музоний.
Потом заговорили о тяжбе, затеянной другом Домициана Метием Гором с целью отнять половину состояния у Поллии Аргентарии, вдовы поэта Лукиана, осужденного на смерть Нероном. Домициан поклялся, что друг его выиграет этот процесс, который вскоре должен был быть решен судом претора.
Старая Ария, неподвижная в своем кресле, медленно шевелила своими увядшими губами и шептала:
— Все одно и то же! Все одно и то же!
Маленький Гельвидий забавлялся с мячиком, который, свертывая в воздухе со звяканьем свои золотые обручи, падал на траву в форме золотого полумесяца.
Миртала, присев у подножия колонны, следила за игрой ребенка.
— Пойдем, — сказал ей однажды маленький Гельвидий, — я покажу тебе, как надо катать обруч по дорожке сада и бросать шары по наклонным плоскостям!
С той поры она принимала участие в играх, к которым она столько дней присматривалась в Авентинском портике с завистью и восхищением. Наперегонки с гибким, шаловливым мальчиком бежала она за медным обручем, с пронзительным звяканьем бубенчиков катящимся по усыпанным песком дорожкам, или посреди лужайки с поднятым лицом протягивала руки к спускающемуся на землю золотому полумесяцу. Свежий, благоухающий воздух сада, так не похожий на тот, которым она дышала в Транстибериме, зажигал румянец на ее белом лице. Губы ее смеялись, глаза блестели счастьем. Гельвидий и Фания, стоя среди колонн перистиля, которые в солнечном зареве и на фоне зелени горели, как огненные столбы, с улыбкой смотрели на шумную забаву их единственного сына с этой чужой грациозной девочкой; глазами художника смотрел на нее Артемидор, и вскоре после этого, держа в своей ладони руку Мирталы, он водил ее по дому претора, показывая ей различные произведения искусства, находящиеся там. Они останавливались перед покрывающей стену большой картиной, среди которой на фоне свежего, как весна, пейзажа, на берегу воды, в зелени рощи, с развевающимися русыми волосами, играла с подругами своими грациозная и поэтическая Невзикая.
Артемидор рассказывал ей историю этой царской дочери.
— Ты похожа на нее, — говорил он. — Знаешь ли ты, кто нарисовал эту картину? Женщина Иая из Кризикоса, знаменитая художница, которой во времена Августа поклонялся, как божеству, весь греческий и римский мир. Ты также могла бы создавать такие произведения.
— Никогда! — ответила она. — Религия отцов моих запрещает кистью или резцом изображать человеческие фигуры!
— Как это? Значит, в ваших домах нет статуй?
Она покачала головой.
— И картин?
— Нет.
— И это вам запрещает религия ваша? Что же это за варварство! Какое бессмысленное и грубое суеверие!
Он смеялся. Грек по происхождению, родившийся и воспитанный в Риме, улицы и площади которого были украшены тысячами скульптур, сделанных из мрамора, бронзы, золота и слоновой кости, храмы, театры, дома которого кишели этим фантастическим населением, вызванным трудом гения двух народов из камня и металла, дитя цивилизации изящной и достигающей уже своих высших вершин, — долго, звучно, презрительно и вместе с тем искренно смеялся над угрюмым народом, считающим преступлением то, что для него было искрой сердца, прелестнейшим украшением и наслаждением жизни.
— Отчего ты так грустна, Миртала?
Они стояли посредине обширной залы, в которую дневной свет изливался через четырехугольное отверстие крыши, опирающейся на несколько колонн, в нем был виден клочок голубого неба. Полоса заходящего солнца, проникая в отверстие в крыше, стояла в воздухе огненным столбом, за которым робко пряталась девушка в полинялом платье, перепоясанном цветным вышитым поясом.
Как из портика, в который она приходила всегда веселая и бойкая, так и из дома претора, который был для нее земным раем, Миртала возвращалась в свое предместье медленно, со вздохами, с головой, отягощенной странными мыслями и мечтами; как в сновидении, перед глазами ее непрерывно проносились лица и образы, которые она оставляла позади себя, не зная, увидит ли она их еще когда-нибудь, как искры, сверкали в сумраке рубины, украшающие черные волосы Фании; уносилось куда-то высоко трагическое лицо Орфея, легкая Невзикая бежала по берегу моря, толпы крылатых амурчиков играли золотыми мячиками, ряды желтых колонн горели на солнце, как огненные столбы среди белизны мраморов, яркие завесы ниспадали мягкими складками; лилии отражались в хрустальной воде.
— Отчего ты так грустна, Миртала?
Этот вопрос следовал за ней, и вместе с ним следовали пунцовые губы, которые проговорили его, и черные, огненные глаза, смотревшие на нее с дружеским сочувствием.
Вдруг она вздрогнула и ускорила шаг. Ее заставил очнуться сильный шум. Она проходила один из узких и грязных рынков у Транстиберима, у которого один из самых больших трактиров предместья гудел криком и смехом мужчин и женщин, соединяющимися с громкими отголосками сумбуки, пискливыми звуками флейты и глухим звяканьем систо, встряхиваемых руками сирийских танцовщиц. Этот трактир был одним из любимых увеселительных мест черни, состоящей из уличных бездельников, спившихся носильщиков, невольников, ускользающих в сумерки из дома своих господ и поспешно стекающихся сюда с той стороны реки. Тут были и акробаты, показывающие гимнастические упражнения, фокусники с учеными собаками, ворожащими курами, перепелками и петухами, тут под звуки сумбуки и флейты танцевали женщины с желтыми лицами, с серебряными кольцами на пальцах босых ног; тут жарилось любимое угощение римской черни — колбасы из свиного мяса, дешевые вина лились из амфор в кубки из красной глины, тут, наконец, иногда совершалось и привлекало к себе толпы удивительное и заманчивое чудо: вытекающий из обломка скалы ручей оливкового масла. Каждый, кто хотел, мог черпать из этого ручья. Толпы стекались к трактиру с амфорами, кувшинами и кубками в руках и были всегда так многочисленны и так смелы, что эдилы, наблюдающие за общественным порядком, и обходящие город отряды ночного караула всегда избегали этого места.
Миртала, прижимаясь к стенам домов, быстро пробежала рынок. В первый раз находилась она в такую позднюю пору поблизости он страшного трактира. Обыкновенно она возвращалась до захода солнца. Сегодня она задержалась. Долго, отвечая на вопросы, которые он ей задавал, беседовала она с художником. Мало-помалу, ободрившись, она рассказала ему о своем детстве, проведенном на плоской крыше маленького дома Менохима, вместе с ее приемным братом Иоанафаном, который был так добр к ней и кроток, так крепко любил ее, а потом пошел защищать Иерусалим и… уже не вернулся. Она рассказала о своих думах у опушки рощи Эгерии, когда она приносила туда еду своему приемному отцу, а потом о своем восхищении над пяльцами, в которых расстилались все более новые и прекрасные узоры, создающиеся в ее голове, а потом о страхе, который ей внушал сириец Силас, часто преследующий и ее грубыми жестами и словами…
И теперь она опять слышит голос Силаса! Он следует за ней, приближается, сливаясь с каким-то другим женским голосом, который она также где-то слышала… Ее преследуют эти два голоса. Она не сомневалась, что в прозрачном сумраке ее заметил забавляющийся перед трактиром Силас…
— Клянусь Молохом и Ваалом, богами предков моих! Ты не ускользнешь от меня на этот раз, тощая перепелка! Я все-таки схвачу тебя и хорошенько откормлю свиным мясом и моими объятиями.
— Нет, позволь мне сначала, Силас, сжать ее в моих объятиях, эту проклятую вышивальщицу, которая собирается занять мое место у достойной Фании! — крикнул женский голос.
Миртала узнала голос египтянки, хромой смуглолицей горничной Фании, которая в доме претора бросала на нее часто ядовитые взгляды. Она завидовала благосклонности своей госпожи к ней и боялась, что ее заменит еврейская девушка из Транстиберима.
— Эй, Бабас! — крикнул Силас человеку, который в эту минуту вышел из трактира. — У тебя ноги длиннее моих, помоги мне и Кромии поймать эту гадину, выползшую из змеиного гнезда!
Сильная рука Бабаса опустилась ей на плечо, и от обросшего черными волосами лица носильщика пахнуло луком и вином. За ее пояс хватался уже Силас, а Кромия тянулась к ее лицу своими растопыренными, сверкающими серебряными кольцами пальцами.
— Не исцарапай ее, Кромия, — прохрипел Бабас. — Сначала мы присмотримся к ней при огнях, горящих в трактире…
— Наоборот — клянусь всеми богами твоими и моими! — проведи по ее лицу когтями столько раз, сколько заработка отнимает у меня ежедневно отец ее Менохим!..