Дмитрий Балашов - Святая Русь. Книга 1
Подскакал сторожевой, что-то сказал Боброку. Дмитрий упрямо не отставал от зятя, молчал. Немногие детские ехали — по знаку Боброка — далеко сзади. Темное поле все больше обнимало их пронзительною тревожною тишиной. Степные некошеные, по грудь коню, уже приметно увлажненные росою травы хлестали по сапогам. И так жутко было помыслить, что тут, именно тут будут высить к завтрашнему вечеру груды трупов на истоптанной до черноты, залитой кровью земле.
— Подступит Мамай? — вопросил Дмитрий с тенью надежды на то, что упрямый татарин в какой-то последний миг порешит окончить дело миром.
— Подступит! — твердо и спокойно возразил Боброк. — Теперь, как мы перешли Дон, ему не выступить — срам! Себя потерять! — Помолчал, прибавил:
— Того и жду!
Дмитрий вздрогнул, из-под руки вглядываясь в мутную ночную даль.
— Наша сторожа тамо! — успокоил Боброк. Помолчал, вопросил:
— Слышишь?
Долгий, тоскливый, прозвучал над степью волчий вой. Испуганно и зло каркали ночные вороны, немолчно тараторили галки. С Непрядвы доносило плеск и гомон обеспокоенных уток и лебедей.
— Не спят! — вымолвил Дмитрий.
— Орда идет! — отозвался Боброк. Он остановил коня, слез и припал ухом к земле. — Послушай, княже! — позвал вскоре Дмитрия. Подскакавший детский принял повод коня. Дмитрий тяжело слез, лег на землю. С той, ордынской, стороны доносило по степи глухой гул бредущего шагом войска, и еще что-то словно гудело или стонало в глубине.
— Земля плачет! — строго пояснил Боброк. — Надвое! И о татарах, и о наших! Много ратных падет! — Помолчал, добавил, уже принимая повод от своего стремянного:
— По то здесь и станем, на стечке рек! Мамаевых сил поболе, чем наших. Ему, чаю, здесь и полки не развернуть! Пойдут кучей…
— А мы? — вопросил князь, глядя на молчаливые сполохи, что вставали за Доном над русским станом.
— Мы должны устоять! — сказал Боброк. — Иначе погибнем. Земля плачет надвое, но в стороне татарского стана сильней!
В этот миг Дмитрию хотелось лишь одного: до конца верить Боброку.
Они расстались на берегу. Боброк, уже не возвращаясь на тот, оставленный, берег Дона, поднял и повел в засаду полки, посеяв в душе Дмитрия прежнюю ревнивую неуверенность. Но уже подскакивали воеводы, уже сплошным потоком шли, шурша и шаркая, пешцы, положившие на плечи древки долгих рогатин и копий. Кругом теснились рынды, детские, стратилатские чины, вестоноши. Выводили расчехленное червленое с золотом знамя. Бренко подъехал, сверкая начищенными доспехами. В густом предутреннем тумане выстраивались полки. Где-то коротко проигрывали дудки. Воеводы, каждый, отъезжали к своим полкам, а он был один — опять один! — затерянный в этой толпе…
Вот туман поплыл розовыми и перламутровыми отливами, заволакивая окоем. Идти куда-то сейчас в этой колыхающейся бело-розовой мгле нечего было и думать. Полки строились, ожидая, когда утренник разгонит плотную завесу, разделяющую два войска. Что татары тоже идут, узнавалось по звуку татарских дудок, по далекому ржанью коней. Но тоже, верно, остановили и ждали, пережидая туман.
Мгла стояла до третьего часу note 7, и до третьего часу не двигалось ни то, ни другое войско. И тут вот, когда уже стало редеть и возможно стало разглядеть верстах в трех впереди бесконечные ряды татарской конницы, Дмитрий медленно отстегнул запону княжеской алой ферязи и бросил ее в руки Бренка, приказавши:
— Надень! Знамя будете возить над ним! — властно велел он рындам. И рукою в перстатой, шитой серебром рукавице остановил готовых двинуться за ними детских.
— Я поеду в передовой полк! — сказал Дмитрий. — Обнимемся, Миша!
Не слезая с седел, они обнялись и троекратно поцеловались. Когда Дмитрий тронул коня (за ним ехали лишь стремянный и кучка оружных холопов), он углядел краем глаза рванувшихся было к нему младших воевод.
Вздернул подбородок, глянул грозно. Пусть только посмеют остановить! Он готов был сейчас любого бить, резать, грызть зубами. И бояре, испуганные, раздались посторонь. Ни Боброка, ни Владимира Андреича, ни Микулы, ни прочих воевод, кто мог бы и смел остановить великого князя, не было. Все они разъехались по своим полкам. И, поняв это, почуяв, что его уже не остановят, Дмитрий глубоко, облегченно вздохнул и сжал в руке своей граненый, писанный золотом шестопер. Подумал, прояснев взором, оборотился к стремянному:
— Саблю! А это отдай! Бренку!
И тот поскакал, округляя глаза от непонимания, но тоже не посмевши перечить своему господину.
Кто-то там еще скакал за ним всугон, скакали охранять, сопровождать, но уже прояснело, что не вернут, что наконец он свободен, свободен! И будет биться сам, и разить врагов, как когда-то мечтал еще в детстве! И, уже ликуя, уже раздувая ноздри в предвкушении того, чего ему не хватало всю жизнь, князь, горяча коня, наддавал и наддавал ходу…
А Бренко, нежданно получивший знаки княжеской власти, стоял под знаменем и, сузив глаза, глядел вперед, на дальние ряды татар, на своих и на удаляющуюся от него маленькую, уже ничтожную среди тьмочисленных ратей фигурку всадника. Смотрел и гадал, кого из них, его или князя, нынче убьют на бою. И почему-то знал, что убьют и что так или иначе, но видит Дмитрия он последний раз в жизни. Рынды у него за спиною замерли, оробев. Младшие воеводы, мало что понимая, глядели смятенно на Бренка, над головою которого реяло багряно-золотое знамя, и ждали теперь от него тех приказов, которые должен был бы подавать им великий князь.
Глава 30
Сознает ли ничтожный правитель, волею судеб оказавшийся во главе многих сил, сущее свое ничтожество? По-видимому, никогда. Мамай даже и за мгновения до своей жалкой гибели в Кафе не чуял, не понимал ничего, по-прежнему считая себя властелином полумира, которому лишь временно изменила судьба. И скажем еще: поражения в Куликовской битве Мамай не предвидел даже в бреду, даже в полном угнетении духа, каковые бывают и у ничтожных правителей.
Он, наконец-то преодолев вечное скопидомство фрягов, собрал армию, превосходящую Батыеву. Он и самих фрягов ведет с собой на Москву! Весною, запрещая своим татарам сеять хлеб, он был уверен в русской добыче. Этот гурген, зять покойного изверга Бердибека, всю жизнь изворачивался и хитрил, отлично постигнув мерзкую науку власти: знанье того, когда и кому надобно вонзить в сердце кинжал или напоить ядом, какую голову следует отрубить и кого задавить, закатавши в кошмы, чтобы не лишиться власти. Но он не ведал главного, того, что подобная власть некрепка уже потому, что лишает себя сильных, талантливых и смелых сподвижников. Этого он не понимал совершенно, как не понимал того ни Калигула, ни Нерон, ни Тиберий, ни, все прочие, несть им числа, сатрапы и диктаторы, до Ивана Грозного и до недавних российских генсеков, которые все делали одно и то же: изничтожали живые силы страны до тех пор, пока корабль государственности не переворачивался, а ежели и спасались, то не благодаря, а вопреки своей «деятельности», спасались помощью еще не уничтоженных, еще не расхищенных национальных сил.
И для чего, какой корысти ради двинул он все эти безмерные множества на Русь, а не против Синей Орды, откуда пришла и шла уже на него сущая погибель? Или и он, этот коварный славолюбец, в тайная тайных души жил иллюзиями? Да не в самом ли деле восхотел он сравниться с Батыем?!
Тогда… Но тогда его можно лишь пожалеть! В одну и ту же реку нельзя ступить дважды. Изменилась и Русь, и степь, причем изменились настолько, что вспоминать события полуторастолетней давности и вовсе не стоило.
Нельзя жить мечтою о прошлом. Нельзя, опираясь на то, что было и невозвратно прошло, пытаться творить грядущее. Грядущее всегда иное. И какое оно, нам не дано узнать. При этом гибнут и те, кто хочет возродить угасшее, но гибнут и разрушители, пытающиеся воздвигать свои дворцы на развалинах уничтожаемого величия. Где та грань, где та нить, связывающая «оба полы сего времени», из прошлого подающая руку грядущим векам? Где она? Но она есть. И побеждает тот, кто находит этот по острию приятия и отрицания проходящий средний путь. Покойный митрополит Алексий был один из тех немногих, кто угадал, и угадал верно. И страна, поднявшаяся к Куликову полю, выполняла — все еще — волю покойного создателя своего…
***…Посеченных ордынцев складывали на ковер. Мамай смотрел, каменея.
Глянул белыми от ярости глазами, глянул так, что воины попадали во прах.
— Как смели?! Как смели вы?! Как смели уступить в бою моим московским рабам?! Я прикажу отрубить вам головы! Я сниму с вас кожу живьем, дабы научить, вас мужеству! — Носком мягкого узорного, с загнутым носом, татарского сапога он бил по склонившимся лицам, кричал, брызгая яростною слюной. Наконец побитых воинов уволокли, дабы наказать палками. Мамай пил, крупно глотая, пенистый кумыс и не мог напиться.