Октавиан Стампас - Семь свитков из Рас Альхага, или Энциклопедия заговоров
— Он прожил не меньше шестидесяти лет, — ответил тот.
В руке одного из служителей сверкнул короткий конусовидный нож, сделанный, как я узнал, из позолоченной бронзы. Этот нож сначала пронзил шейные позвонки под затылком, затем гортань и пищевод и наконец перерезал все жилы, еще скреплявшие голову с телом. Голову поместили в сетчатый мешочек, вроде того, в котором оказалась некогда моя собственная голова на эшафоте в Конье. Не сразу вспомнил я, что происходила такая неприятность с моей головой не наяву, а во сне. Пока я предавался воспоминаниям, усиливавшим озноб, мешочек поместили в котел, а шерстяную веревку, к которой он был привязан, оставили снаружи, прикрутив ее конец к одному из крючков, торчавших на краю котла.
После того другим, серебряным ножом, изогнутым в полукольцо, от тела был отделен уд. Для органа был предназначен кожаный мешочек и особый маленький котел, наполненный горячим маслом. Затем засверкал тяжелый топор с округлым лезвием. Одним мощным и умелым ударом была отделена левая нога, следующим ударом — правая, третьим — левая рука, четвертым — правая. Конечности поместили в отдельную сеть и погрузили в котел со стороны, противоположной голове.
— Сечение производится по особому, флорентийскому уставу, — сообщил мне на ухо Тибальдо Сентилья.
Меня охватывал то жар, то холод, но не скажу, что происходило это от страха или от омерзения. Я наблюдал за происходящим безо всякого живого чувства, вроде как за какой-то обычной полевой работой простого поселянина, трудами мельника или мясника. Некое собственное недомогание все сильнее подтачивало мои силы, вызывало головокружение и затрудняло дыхание.
— Вам нехорошо? — наконец участливо спросил Сентилья, заметив, какие усилия я прилагаю к тому, чтобы держаться на ногах прямо.
— Не беспокойтесь, — крепясь, отвечал я. — Ребра пока что немного ломит.
Сквозь щель в столе было пропущено лезвие пилы, и титанические руки служителей стали разделять тамплиерское тело надвое. Звук раздался такой, будто ломали вороха сухой соломы и рвали листы пергамента. По завершении продольного сечения каждую из половин — сначала левую, потом правую — положили поперек стола и вновь распилили надвое, так что все тело оказалось рассечено крестообразно. Останки были разложены по сетчатым мешкам, и мешки были погружены в котел по оставшимся его сторонам.
Мне принесли низкий стульчик, и я вынужден был принять оказанную мне услугу. Сентилья остался стоять по левую от меня руку и навис надо мной неприятной тяжестью. В моем присутствии ритуал некротической пурификации продолжался еще около двух часов. Иногда мешки вынимали из котла, и люди в черных балахонах рассматривали окутанные паром останки, молча указывая, нужно ли отскабливать ножом обрывки жил и другой плоти.
По столь же безмолвному указанию тех же черных людей, которые, судя по их белым поясам, являлись посвященными Ордена, в обозримые мною, пределы подземелья — и замечу, что обозримые со все большим напряжением сил, — была внесена и поставлена на темный дубовый стол большая шкатулка из слоновой кости, украшенная крупными рубинами, как ни странно похожая на ту, которую я заказывал сам у флорентийского ювелира.
— Вот и реликварий, — тихо проговорил надо мной Сентилья. — Скоро все завершится.
Что должно завершиться, я уже едва мог понять: мне становилось все хуже и хуже. Мне начинало казаться, что варят в адском котле не чужие кости, а меня самого. Уже по отдельности вываривались мои ноги и руки, моя голова, мое туловище. Наконец котел, дубовый стол со шкатулкой и мрачные люди, занимавшиеся каким-то страшным делом, — все задрожало и закипело в моих глазах, подобно миражу в напитанной зноем пустыне. Так продолжалось несколько мгновений прежде, чем я провалился во тьму.
В списке жителей Флоренции, пораженных моровым недугом, который был признан врачами за разновидность антонова огня, я оказался в первом десятке. Два последующих месяца я пребывал в жару и бреду, изредка прерывавшимся только ласковыми прикосновениями прохладных пальцев и губ Фьямметты Буондельвенто.
Она наотрез отказалась покидать мое бренное тело, выгоравшее на мучительном огне, и ни на мгновение не отходила от меня дальше, чем на пяток шагов, меняя подо мной белье и готовя морсы и бульоны, поддерживавшие во мне жизнь.
В редкие часы слабого просветления я предавался страху за ее собственную жизнь, но менее всех остальных имел право проявлять хоть малую власть над ее волей. Благодарение Господу, Фьямметта не заболела. Тем более недуг оказался бессильным против ее крепкого братца. К моей радости, остался здоров и Тибальдо Сентилья. Болезнь овладела в городе лишь пожилыми и немощными, и я, по всей видимости из-за своих «боевых увечий», оказался приписанным к «цеху» последних. Всего заболевших насчитывалось около полутысячи, и за целой сотней пришлось явиться ангелам, дабы препроводить их в отдаленные царства загробного обиталища душ.
Два светлых дня казались мне двумя путеводными звездами грядущего в то тяжелое время: день моего выздоровления и день, когда свершит надо мной великое таинство добрый святой отец Угуччоне Лунго.
Поначалу мне говорили, что он в отъезде и занят какими-то неотложными делами, затем, спустя почти месяц, признались, что добрый священник так же, как и я, не избежал мучительного недуга, и наконец, когда страшные угли в моем теле остыли и мой разум прояснился, я узнал, что вторая звезда погасла. Мне открыли печальное известие о том, что святой отец Угуччоне Лунго скончался. Мы с Фьямметтой, держась за руки, прослезились оба.
Фьямметта сказала мне, что теперь, когда после бреда и лихорадки, здравый рассудок вернулся ко мне и я смогу поведать любому святому отцу такую складную историю своей жизни, которая не приведет того в смущение или вызовет какие-нибудь подозрения, вполне благоразумно креститься у любого другого священника.
В те молодые свои годы я был крайне горделив, а обладание неким священным Ударом Истины было к тому же причиной безудержного тщеславия. Я возымел такую прихоть, чтобы таинство было совершено только самым добродетельным и благочестивым священником Флоренции, которому можно было бы довериться всей душой, а — не каким-нибудь «ослиным епископом». Фьямметта и Гвидо стали перебирать всех святых отцов, каких знали, и наконец пришли в некоторое замешательство.
— Ангелов мы не найдем, все — люди, — вздыхая, говорила Фьямметта, теряясь в раздумьях. — У всякого вы сумеете обнаружить черту характера, которая вам не понравится. Что же теперь делать? Не устраивать же смотрин?
На исходе болезни душа моя была очень уязвима и раздражительна: во что бы то ни стало мне хотелось призвать к своему одру именно ангела во плоти. Пьяные и неотесанные «епископы» ослиного празднества все еще плясали у меня в голове. Сбил меня с толку и не в меру рассудительный Сентилья, который ежедневно захаживал в дом проведать больного и в своем нетерпении поскорее застать его бодрым и здоровым, кажется далеко превзошел всех — и Гвидо, и меня самого, и даже Фьямметту.
— В самом деле, мессер, — говорил он, зная о моем духовном чаянии, — советую вам брать пример со святого императора Константина. Он разом очистился от грехов, приняв крещение в самом конце жизни. Также поступали и многие благоразумные и образованные люди апостольских времен. Без греха ведь никак не проживешь, а потому, как благородный человек, вы ведь понимаете, что лучше приносить оммаж и присягу высокому господину только тогда, когда уже обладаешь способностью строго исполнять свой вассальный долг. И насколько вы уверены, что исполняемая вами миссия во Францию, богоугодна? Действительно, богоугодна ли эта миссия?
Каким словом я мог бы подтвердить то, в чем трактатор процветающей торговой компании выражал сомнение?
— Ваше молчание, мессер, еще раз свидетельствует о вашем истинном благородстве, — продолжал свои здравые рассуждения Сентилья. — Дело чести движет вами. Так пусть же честь пока послужит лучшим оправданием ваших невольных грехов, если таковые случатся по дороге. Ведь отречься от чести ни одному истинно благородному человеку не под силу. Насколько же мне известно по слухам, честь на небесах не в большом ходу. Так не смешивайте же сейчас земное с небесным. Пусть всему будет свое время. Выздоравливайте и поскорее отправляйтесь во Францию. Знали бы вы, каких усилий и каких средств стоит мне теперь удержать этого нетерпеливого мертвеца на месте.
Первый и последний раз Тибальдо Сентилья, мой хитроумный двойник, возымел надо мной существенную власть. Каждый день приходил он и каждый день выражал искреннюю радость словами:
— Сегодня вы прекрасно выглядите, мессер, куда лучше, чем вчера.
На тридцатое по счету заклинание я поднялся на ноги.
— Больше откладывать нельзя, — наконец весьма решительно изрек Сентилья, отвернувшись от горько опечалившейся Фьямметты. — Через три дня во Францию отправляется один весьма добропорядочный торговец, мессер Боккаччо, или, как его все именуют во Флоренции, Боккаччино ди Келлино. Он двинется с большим грузом и немалым числом людей. Мессер Боккаччо — неугомонный весельчак и замечательный рассказчик, хотя и весьма грубоват по своей природе. Поверьте мне, дорогою вы прекрасно взбодритесь. Бургундское вино укрепит ваши силы, а общество мессера Боккаччо несомненно поднимет ваш дух. К тому же мессер Боккаччо хорошо знает Париж и легко укажет вам дорогу к кладбищу Невинноубиенных младенцев, так что вам не потребуется задавать лишних вопросов жителям Парижа.