Назир Зафаров - Новруз
Всю дорогу я воевал с кавушами и, когда наконец добрался до центра базара, сил у меня не осталось даже на то, чтобы крикнуть: «Свежие лепешки!» Впрочем, кричать уже не надо было. На бугорке стоял Мамараджаб в своем новом красивом халате и сворачивал на корзине скатерку — первую партию лепешек он уже продал.
Стараясь не обращать на себя внимания, я тихо свернул в соседний ряд и побрел по нему, уныло повторяя:
— Лепешки… лепешки…
Вечерняя молитва не помогла. Люди не стали ждать просяных лепешек, они уже ели пшеничные.
Как ни печально началось утро, все же до обеда я сумел избавиться от одной корзины. Вторую распродал уже к закрытию базара. Голова моя гудела, ноги онемели от усталости. Я походил на теленка, которого запрягли в арбу. Пожалуй, лучше носить воду из хауза. С ведрами хотя бы не надо останавливаться перед каждой лавкой и кланяться каждому покупателю, выслушивать насмешки Закир-каля. Так рассуждал я, возвращаясь домой. И не только рассуждал, а пришел к твердому решению бросить нанвайство.
Однако никто не собирался выпрягать теленка из арбы. Я продолжал тянуть ее, и к лепешкам прибавились еще и ведра. Опорожнив корзины, я должен был наполнить чан водой, что стоял у лавки Ташпатака. Отцу нужен был запас воды на следующий день.
Человека можно научить чему угодно. Я уже умел пилить дрова, доставать воду со дна хауза, разносить лепешки. Каждый раз, поручая мне что-нибудь, матушка и отец говорили: «Молодцу и сорока ремесел мало!» Не думаю, что таскать воду для самовара было ремеслом. Не походила на ремесло и беготня по базару с лепешками. Если бы я стал кузнецом, как брат, или мыловаром, или башмачником — другое дело. В душе моей не жила радость. Каждый новый день я встречал с унынием, а заканчивал с печалью. Будто терял что-то и потерянное не надеялся вернуть.
Равнодушие мое раздражало отца. Он считал, что я упрям и ленив.
— Думай о семье! — повторял он сто раз на день. — Ты взрослый человек, у тебя жена…
Я не знал, что значит думать о семье. Слово «взрослый» меня пугало. Оно звучало как укор. Иногда мне хотелось поразмыслить над своими поступками, над тем, что происходит вокруг, но лишь только я садился на супу или взбирался на чердак, как раздавался окрик:
— Назиркул, неужели у тебя нет дела?!
Размышления не были делом. Делом была корзина, которую я носил на голове и пытался освободить ее от содержимого, выкрикивая с утра до вечера: «Свежие лепешки!»
И все-таки я размышлял. До меня доходили слухи о каких-то событиях в Самарканде, об открытии школ со странным названием «новые». Слухи эти бродили по базару. Здесь появлялся самый разный народ и приносил с собой самые удивительные новости. Меня тянуло к чайханам, где обычно располагались приезжие. Предлагая им свои лепешки, я задерживался, стараясь поймать любопытным ухом какую-нибудь новость. Чаще всего приезжие рассказывали о нападении басмачей. Страшными были эти рассказы, без убийств не обходилась ни одна история. Сердце мое замирало от страха, когда какой-нибудь самаркандский торговец произносил шепотом: «Школу сожгли, а учителю отрезали язык».
Нападали басмачи всегда на новые школы; старые, с муллами, молитвами, розгами, они почему-то не трогали. Я не знал, чем отличалась новая школа от старой. Наверное, не постройкой, хотя в своем воображении я рисовал ее себе высокой, с большими окнами. Обязательно с большими, чтобы видно было небо и летящих птиц. Другого ничего моя фантазия не подсказывала. Учиться в такой школе, конечно, приятно. Тот, кто вошел в нее, не захочет покинуть.
Незнакомое всегда немножко таинственно. Оно влечет к себе, и я в мечтах уже переступал порог новой школы. Переступал с каким-то чувством радости и страха одновременно. Радости, потому что должен был узнать новое, интересное — ведь это же новая школа. А страха, потому что не был уверен, возьмут ли меня в эту школу. В школу ходят дети, взрослых туда не пускают, тем более женатых. Мне каждый день повторяли: «Ты взрослый человек. У тебя жена!» Возьмешь в руки сумку с книжками — засмеет вся махалля.
И все-таки я мечтал о школе. Все чаще и чаще вспоминалась Хикматой-отин, моя первая учительница, ее залитая солнцем терраса, на которой мы сидели с книжками и повторяли непонятные слова. Светлое было что-то в той встрече с первой книжкой, хранящей какую-то тайну, недоступную нам и потому заставляющую наши сердца замирать от восторга. Даже матушка, когда я произносил таинственные слова, затихала пораженная, и слезы радости текли но ее щекам. Тогда я все хотел узнать тайну тех слов, да так и не узнал.
Я их помнил, те слова, и иногда шепотом повторял. Зачем мне это нужно было, не знаю. Просто загадочный звук походил чем-то на колдовское заклинание.
Идешь с корзиной на голове, месишь грязь, а губы шепчут: «Алиф-бедан кадорат, те-седан кадорат…»
В тот день, наверное, я тоже повторял эти загадочные слова, во всяком случае, мысли мои были далеки от базара, и я все время попадал не в тот ряд, который нужно, предлагал лепешки тем, кто уже взял их.
Почему-то в особо важные для моей судьбы дни — а тот день был очень важный — я принимался мечтать, и рассеянность моя доходила до крайности. Она-то и привела меня в такой уголок базара, где, как говорят, ни продавать, ни покупать нечего. Это был пустырек с коновязью, где приезжающие из кишлаков оставляли свои арбы и лошадей. Предлагать тут «свежие лепешки» — все равно, что петь песни перед глухими. Впрочем, до лепешек и не дошло. Едва я рассмотрел место, куда попал, как услышал голос глашатая.
Он ехал на пегой лошаденке, такой невзрачной и такой низенькой, что ноги его почти касались земли. Лошаденка через каждые три-четыре шага останавливалась и переводила дух, а может быть, и не переводила дух, просто выжидала, пока Эргаш-дахбаши — на лошаденке сидел именно Эргаш-дахбаши, наш сосед по махалле, — произнесет нужные слова.
Слова были нужны не только Эргашу-дахбаши. Это я понял, прислушавшись к тому, что он выкрикивал.
А выкрикивал он вот что:
Пашущие землю, кующие железо,
Собирающие зерно, пекущие хлеб!
Свергнувшие царя,
Вернувшиеся из мардикерства!
Все! Все! Все!
Я, конечно, остановился, как и лошаденка Эргаша-дахбаши, и стал ждать, что же произойдет дальше.
Глашатаи так просто не ездят по дорогам и не произносят слова ради собственного удовольствия.
Кто не слышал, пусть услышит!
Кто сидит, пусть встанет!
Кто стоит, пусть идет!
На базаре — большое собрание.
Вы узнаете, как жить дальше.
Спешите! Спешите!
Хотя Эргаш-дахбаши и не назвал разносчиков лепешек, но я понял, что сказанное относится и ко мне.
Пекущие хлеб и разносящие хлеб — одно и то же.
Раз все, значит, и Назикул.
Я пошел за лошаденкой Эргаша-дахбаши. Желающих узнать, как жить дальше, оказалось много. По дороге шагали дехкане, они спрашивали друг друга, что будет на базаре. Мне тоже хотелось узнать, о какой жизни собираются рассказать народу. Но безусые не задают вопросов усатым, то есть старшим. Их дело слушать и соображать. Вот я и принялся соображать.
Фантазия моя дальше школы почему-то не шла. Наверное, откроют новую школу в нашей махалле, где-нибудь на гузаре, решил я. Перекресток казался мне самым интересным местом. Там всегда людно, и из дверей школы можно увидеть, как идет караван из Бухары или Самарканда, как катятся арбы, как скачут на своих лошадях жители горных кишлаков. Словом, весь мир перед глазами. Что еще нужно мальчишке?
Шагавшие рядом со мной и опережавшие меня дехкане говорили о другом: о воде, о земле, о баях, которые все еще отнимали у них часть урожая. Словом, говорили о вещах, которые были для меня далекими и непонятными. В общем, каждый спешил на собрание со своими нуждами и каждый надеялся получить ответ на беспокоивший его вопрос.
Спешили очень. Никто не отставал от меня, все обгоняли, показывали мне спины. А я спешить не мог: мешала корзина с лепешками, мешали большие отцовские кавуши, спадавшие с ног, мешала грязь, которой, как назло, в то утро оказалось слишком много. И все же торопиться надо было. Собрание могло начаться без меня, и я пропустил бы как раз то, о чем все время думал.
Ну, когда человек спешит, дорога цепляется за него, как аркан за верблюда. Голова моя устремлялась вперед, а ноги не пускала грязь, которой, как я уже говорил, в тот день было больше, чем следовало. Голове, конечно, трудно оторваться от меня, корзине — легко. Она оторвалась и полетела…
Можно было расплакаться от досады. Все бегут, а я сижу на корточках и собираю лепешки. Собираю, словно цыплят, разбежавшихся от наседки в разные стороны, и по одной возвращаю в корзину.
За этим занятием меня застала песня. Она возникла как-то неожиданно и стала сразу громкой.