Всеволод Соловьев - Изгнанник
«Ведь мать! Мать!» — отдалось ему в сердце.
Он еще раз взял ее руку и припал к ней долгим поцелуем.
Рыдания вырвались из груди Катерины Михайловны.
«Прости! Прости!» — хотела она сказать ему, но губы ее только беззвучно шевелились.
Он вышел…
Мари простилась с мужем, по-видимому, спокойно, но потом заперлась у себя и плакала, горько, тихо плакала, как никогда не плакала в жизни.
Николай прошел в детские комнаты, торопливо, быстро простился с детьми, даже будто не взглянул на оторопевшего Гришу… Наташа вышла, едва держась на ногах. Они ни слова не сказали, и только в последнюю секунду, когда их руки разжимались, они взглянули друг на друга.
— Прощай! — как безумный крикнул Николай и кинулся от нее.
Вот его нет… издали замирают шаги… все пусто. Наташа схватилась за сердце. Она почувствовала, что там, в груди, у нее оборвалось что-то. Она упала в кресло, опустила голову и так осталась час, другой, третий…
В петербургском большом свете толковали о непонятных событиях в семье Горбатовых. Действительно, в этом доме происходило что-то странное. Зачем это Николай Владимирович вышел в отставку?
Старший брат ему не пример, тот хоть и хороший малый, но ленивый и пустой. А ведь у младшего способности, он стал выделяться, на него обратили внимание. И хотя, благодаря его резкости и невоздержанности на язык, у него нашлись враги, люди не расположенные, не разделяющие его взглядов, находящие эти взгляды даже вредными по «теперешнему времени», но были также и друзья, единомышленники, теперь смущенные и негодовавшие, что он покинул и их, и дело.
Ему открывалась, как бы то ни было, прочная карьера, и он, конечно, знал это. И вдруг все бросил, взял чистую отставку — и уехал!
Куда уехал? Никто не знал. О нем не было ни слуху ни духу.
Под предлогом болезни Катерины Михайловны горбатовский дом был закрыт для всех — там никого не принимали. Мари и Наташа не показывались в обществе.
Кое-кто видал только изредка Сергея, да и то мельком. Он показывался и исчезал, и ничего нельзя было от него добиться. Затем стало известно, что он совсем погибший человек. Время от времени о нем рассказывали самые скандальные истории — так, например, он, не стыдясь, несколько раз показывался на Невском и в театрах под руку с хорошенькой особой, долго жившей у него в доме в качестве гувернантки его детей и многим хорошо известной — теперь она жила сама по себе, и он тратил на нее большие деньги.
Он кутил напропалую, стал даже пить, а что всего хуже, предался страсти к карточной игре, да и какой игре — азартной. Рассказывали, что он проигрывает огромные суммы…
Впрочем, о Горбатовых поговорили немного и мало-помалу стали о них забывать. Семья эта уже давно не играла видной роли в обществе. Конечно, старик Горбатов мог бы поддержать, если бы хотел, блеск старого дома, но он, очевидно, не хотел этого. Он вел уединенную жизнь и видался только с немногими старыми друзьями…
Прошло несколько месяцев. Проболев всю зиму, к весне Катерина Михайловна почувствовала себя совсем дурно. Она уже не строила никаких планов, ни на что не надеялась. Она превратилась почти совсем в автомат, и вряд ли хорошенько понимала, что кругом нее делается. Одно только, что она понимала, что чувствовала, — это ужас к графу Щапскому.
Еще осенью, через несколько недель по отъезде Николая, она позвала к себе Бориса Сергеевича и рассказала ему о своих вынужденных сношениях с этим человеком и о его требованиях.
Борис Сергеевич ее успокоил, обещав все устроить, и, действительно, как ему ни было это противно, он решился отправиться к Щапскому.
Тот между тем видел, что обстоятельства повернулись против него: Николая нет в Петербурге, Катерина Михайловна умирает… если умрет — кто же выдаст ему деньги, кто подпишет обязательство выплачивать ему пенсию? Вот она уже на два его письма не дает никакого ответа.
Он считал это дело, так хорошо, как ему казалось, устроившееся, было уже совсем потерянным, когда к нему явился Борис Сергеевич. Поэтому не удивительно, что он оказался очень сговорчивым и, получив от щедрот Горбатова не сотни тысяч, а всего двадцать, отдал ему все письма.
Борис Сергеевич принес больной все, что получил от Щапского.
Своей слабой, худой рукой она сжала его руку и прошептала:
«Теперь я могу умереть спокойно!»
Но все же спокойно не пришлось ей умереть. В последние дни своей жизни она очень мучилась, металась в бреду, ее томили и душили страшные кошмары. Она никого не узнавала и разговаривала с людьми, которых уже давно не было на свете…
Мари по отъезде Николая сначала хотела ехать с Гришей заграницу, но потом по совету тетки осталась в Петербурге…
В ней стала развиваться религиозность, которой прежде совсем не было заметно. Французские романы были навсегда забыты, и их заменили книги духовного содержания. Вместе с этим она начала благотворительную деятельность и помогала она беднякам не холодно, не «по принципу», а вкладывая в это дело свое пробудившееся и страдавшее сердце…
Часто после встреч с Наташей, после разговоров с нею Борис Сергеевич возвращался к себе совсем расстроенный. Он ясно видел, что мало хорошего: Наташа увядала и слабела.
Если бы после всего, что ей пришлось пережить, она вынесла какую-нибудь серьезную острую болезнь, то, может быть, и вернулась бы к жизни. Так, по крайней мере, нередко бывает. Но она не заболела тогда.
Со дня отъезда Николая в ней никто не мог даже ничего особенного заметить — напротив, она казалась спокойной, настроение ее духа было всегда ровное, она ко всем и ко всему относилась кротко и терпеливо…
Но жизнь ее томила, жизнь потеряла для нее всякий смысл…
Наконец, ко всему присоединилось еще поведение Сергея. Хотя она и не знала о нем многого, но все же до нее кое-что доходило. Ей было известно, что он возвращается домой часто только к утру, а то и совсем не ночует дома. Она знала, что дядя уже несколько раз заплатил его долги, случайно узнав про них.
После смерти Катерины Михайловны Мари с Гришей остались в Петербурге, а Борис Сергеевич, Наташа и дети Сергея перебрались в московский дом с тем, чтобы лето провести в Горбатовском.
Сергей обещал тоже на все лето приехать в деревню.
Наташа слабела с каждым днем, но Борис Сергеевич все же не терял надежду, что деревенский воздух в соединении с его азиатскими лекарствами принесет ей пользу.
Он забыл все свои планы, не думал теперь о возвращении в Азию. Он был весь поглощен Наташей и решился не покидать ее ни на минуту.
От Николая получались время от времени письма. Последнее было из Константинополя, куда он попал совсем случайно. Но из этого письма ничего нельзя было заключить, оно было наполнено только некоторыми распоряжениями.
Борис Сергеевич видел, что куда ни взглянешь — везде плохо. Даже найденный им племянник, Михаил Иванович, его не радовал.
«Конечно, он отличный человек! — думал про него Борис Сергеевич. — И благородный человек, и добрый, и с большим тактом, но все же с ним как-то холодно, уж чересчур он практичен, чересчур деловит, только и слышишь от него:
«Промышленная компания, акции… облигации…»
Но ведь сам-то Борис Сергеевич был неисправимым идеалистом, человеком чересчур уж непрактичным, непригодным к требованиям века, к вопросам новой, закипевшей тогда в России жизни.
Так, по крайней мере, о нем думал Михаил Иванович. И тот, и другой, конечно, были правы со своей точки зрения.
Михаил Иванович, действительно, весь ушел в открытую ему дядей деятельность, и с каждым днем его положение упрочивалось и упрочивалось. Дельцам, среди которых он теперь вращался, было только странно и непонятно, как это такой благоразумный, так хорошо понимающий дела человек — и вдруг теряет время, чуть не каждый месяц уезжает в Москву.
Они, конечно, не знали, что этими странными поездками их новый товарищ-делец исполняет долг свой и что когда эти поездки прекратятся, Михаил Иванович вырвет из себя лучшую частицу своей внутренней жизни.
Но и Надежда Николаевна, по настоянию мужа оставшаяся в Москве, и старики Бородины были уверены, что Мишенька измениться не может — каждый раз, возвращаясь из Петербурга, он выказывал им всем большую любовь, большую о них заботливость.
Одна только Капитолина Ивановна начинала скептически относиться к своему любимцу и, сидя за чайным столом в обществе Порфирия Яковлевича, Анны Алексеевны и двух старых котов, нередко повторяла:
«Портится наш Мишенька, совсем портится! Съедят его эти проклятые деньги, помяните мое слово — совсем съедят! А оставили бы нас в покое, не стали бы поднимать старую пыль — и совсем бы хороший человек вышел… Так ли я говорю? А?..»
Анна Алексеевна, утирая свернутым в комочек миткалевым платком свое рябое, лоснившееся от десятой чашечки лицо, повторяла: «Так, матушка, так!», Порфирий Яковлевич молча покачивал огромной кудластой головою, а коты, неподвижные, как египетские изваяния, пристально, не мигая глядели на Капитолину Ивановну и только изредка поводили усами…