Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
– Академик Жозеф Делиль для нужд Камчатской экспедиции карту составил. И в Сенате уже толкуют, чтобы Витусу Берингу к Америке идти, землю Хуаны да Гама искать… А где есть земля та? Не ведаю.
Кирилов грудью бился об стол, жестоко кашляя.
– Может, такой и совсем нету? – сказал, отдышавшись. – Нет ли подвоха тут? Дабы навигаторов наших от земель Камчатских отдалить, на бесплодные поиски их посылая? Не к тому ли Делиль и братца своего из Парижа сюды вызвал да в отряд к Берингу его пихает?
– Сколько слов я сказал! – обозлился Соймонов. – А все без толку… Подозрение имею. Будто Делиль тот, муж в науках почтенный, Генеральную карту России сознательно искажает. Мало того, копии с наших ландкарт снимает и подлым способом их в Париж переводит…
Неву однажды переезжая, Федор Иванович в Академию завернул.
– Имею, – огорошил Шумахера, – срочную надобность в сочинениях гишпанцев – де Фонте и дон Хуана Гамы…
Шумахер рот открыл. Думал. Потом спросил:
– А какого цвета книги сии?.. Была как будто одна. Вроде пергамин травчато-зеленый, а спрыск обреза на золоте…
– Тьфу! – сказал Соймонов и ушел, ничего не добившись.
Лошади завернули его на канал – прямо к дому Еропкина.
– Петра Михайлыч, – сказал он архитектору, – ты книгочей славный. Нет ли книжиц у тебя о землях басенных, что нижае Камчатки лежат? Будто великий хвастун де Фонте там города великие видел. Мне сверить надобно: чтобы Беринг по морям не напрасно плавал, химеры сказочные отыскивая! А прямо шел – к цели…
День окончен. От трудов праведных можно домой отъехать в саночках. На Васильевском острове лошади ноги ломали: весь остров канавами перекопан – ровными, как линии. То остатки творения гениального Леблона, который мечтал здесь русскую Венецию создать. Но Венеции у него не получилось: горячий Леблон со всеми разлаялся и уехал. Меншиков же деньги (отпущенные на Венецию) разворовал, а до дому теперь «с великим потужением» добираются жители, через канавы те ползая на карачках…
Шубу скинув, шаухтбенахт поднялся в дом. Сенные девки воды вынесли, полотенца подали. Фыркая оглушительно, мылся Соймонов.
Вот и к столу пора. В светлице стенки холстиной обиты, печка в зеленых изразцах, три картинки бумажные в рамочках самодельных. В углу – шкаф, а в нем за стеклом чашечки стоят порцеленовые. По стенам – коробья с книгами латинскими и немецкими. На подставке особой красуется модель корабля «Ингерманланд», которую Соймонов саморучно сделал в память себе: на этом корабле, в чине мичмана, он плавал под синим флагом самого Петра.
– Дарьюшка! Привечай мужа да к столу сопроводи…
Первым делом – чарку водки, перцовой. Эк! Даже дух захватило. А потом – щи. Когда жена рядом, то простые щи идут за милую душу.
– Ну, мать, – сказал Соймонов жене, наевшись. – Ты баба у меня золотая, и пропасть тебе я не дам. А потому наказываю супружески, наистрожайше: ко двору царицы не суйся! Меня тут Остерман стал заискивать, а знать, и тебя опохвалить захотят. Ежели на ласку придворную поддашься, так я возьму тебя за волосы и буду по комнатам возить, покеда не сомлеешь…
– Как вам угодно, осударь мой любезной! – отвечала жена.
* * *– Ай вы, кони же мои, вы, лошадки мои удалые! Хороши ж и вы, кобылы мои – да с жеребятками малыми…
Вот она, стезя-то, – открылась: летит карьер Волынского на гнедых да каурых, все шибче. Что там еще мешает? Доносы? Пущай дураки их боятся. А ему не привыкать сухим из воды выходить. Нагрянул в Юстиц-коллегию под воскресный день, когда ни президента, ни вице, ни прокурора не было: в баню ушли париться да квасы пить. Только стоит за столом асессор Самойлов – строка приказная (под «зерцалом» урожден, гербовой бумагой пеленут, с конца пера вскормлен). Волынский на руку ему – р-раз! Да столь тяжело, что рука асессора провисла от золота. Взяткобравство? И затрясся асессор: мол, не погуби, не вводи в соблазн. Семья, три дочки… жена пузом опять хворает.
– Ври больше! – сказал ему Волынский. – Я в дверях постою, а ты дело спроворь… Эвон и печка топится!
И все доносы, какие были на него скоплены (по делам Астрахани, Казани и прочим хворобам), тут же в печке спалили. Артемий Петрович сам кочергой золу разгреб, смеялся.
– Дурень! – сказал Самойлову. – Знаю я вашу подлую породу… У всех у вас по три дочки да жены с пузом…
И – вышел. Было ему хорошо. Даже дышать стало легче. Главный враг его, Ягужинский Пашка, ныне в Берлине – заброшен. Остерман, супостат вестфальский, за двором в Питер поволочился. А вот он, губернатор и дипломат бывый, на Москве при лошадках остался.
Большой пост! Что есть лошадь? Лошадь есть всё…
Не будь лошади – не вспашет мужик пашенки (вот и голодай); не будь коня – нечем снарядить кавалерию добрую (и поражен в битве будешь). А что охота? А что почта? А что дороги? В гости, ведь если подумать здраво, и то без лошади не сунешься.
Вот и выходит, что лошадь – мощь и краса государства!
Зимою Волынский открыл на Москве особую Комиссию для рассмотрения порядка в делах коннозаводских. Левенвольде – лодырь. Ему бы по бабам ходить да в карты понтировать. Такие люди всегда поздно встают. А вот Волынский в пять часов утра (еще темно было) открыл ту Комиссию торжественно. И кого выбрали в президенты? Конечно, его и выбрали президентом Комиссии.
Да, хорошо начинал Волынский после инквизиции и розысков свою карьеру заново. Круто брал судьбу за рога и валил ее, подминал под себя, податливую. Загордился. Вознес подбородок над париками сановными. Ходил – руки в боки да погогатывал:
– Ай да и кони же вы мои! Кобылки вы мои – с жеребятками! До чего же любо мне – вскачь нестись… галопом-то!
Только, глядь, сидят в уголку канцелярии двое. Оба серые, как мыши амбарные. Один конверты горазд ловко клеить. Другой, уже в летах пожилых, клей варит. И по-русски – ни бельмеса.
– Кто такие? – подступился к ним Волынский.
– Я фон Кишкель-старший.
– Я фон Кишкель-младший.
– А ну… брысь отсюда! Чтобы и духу не было…
Обоих так и высвистнул за порог. Побежали фон Кишкели к Левенвольде – жаловаться. Три часа в передней ждали, пока граф проснется. Проснулся он и вышел к ним – в самом дурном виде (после проигрыша). Послушал брезгливо и велел убираться:
– Мое дело – лошади, а ваши кляузы – не по мне…
Вернулись фон Кишкели в канцелярию дел конюшенных, а там, на их месте, уже сидят двое русских: Богданов и Десятов, бумаги пишут дельные… Волынский сжалился и сказал, морщась:
– Ладно! Столов боле нет, так вы к подоконникам приткнитесь…
Затаив свое рыцарское зло, присели фон Кишкели к подоконникам и стали (тихо-тихо, никому не мешая) клеить конверты. За стеной раздавался легкий шаг – шаг президента. Все выше и выше всходила, осиянная фавором, звезда Артемия Петровича Волынского…
По вечерам фон Кишкели слезливо вспоминали Митаву.
* * *Лепные гении ревели под потолком в трубы. У них были толстые ноги и непомерно раздутые щеки. Под теми гениями сидел сам Данила Шумахер и записывал академиков в журнал: когда и куда отлучились? Баба-повариха принесла секретарю обед, приготовленный знаменитым кухмистером Фельтеном (на дочери которого и был женат Данила Шумахер). Секретарь Академии «де-сиянс» поднял крышку с котла, понюхал пары благовонные, потом долго гладил бабу-повариху по обжорным мясам. «Галант, – сказал он. – Это деликатес…»
Тайком от него (в журнал не записываясь), пока Шумахер ел и бабу гладил, утекнули из Академии двое – мужи ученые. Это были два брата – Жозеф Делиль и Луи Делиль де ла Кройер (астрономы). Трактирный дом в два этажа был строен на юру. Его продувало откуда хочешь. Трещали паркеты. Выли печи голландские. Изразцы на них – в корабликах. Входя в трактир, Жозеф Делиль сказал брату:
– Петр Великий потому и был велик, что велел содержать при Академии наук кухмистера. Дабы мы, ученые мужи, по трактирам не шлялись. Но повара того подлый Шумахер подарил Кейзерлингу, и теперь самой природой извечного голода осуждены мы транжирить себя по харчевням… Виват!
– Виват, виват, – отвечали из-за столов, из-за печек.
Сели два брата за стол и попросили вина:
– Фронтиниаку! (На что получили ответ, что фронтиниаку нету). Как нету? – возмутился Делиль-старший, академик и астроном. – А вон, я вижу отсюда, сидят два шалопая и вовсю тянут фронтиниак!
И тогда по остерии пронеслось:
– Тссссс…
А два шалопая, задетые за живое, встали и представились:
– Штрубе де Пирмон, секретарь его высокородного сиятельства господина обер-камергера графа Бирена!
– А я – Пьер Леруа, наставник нравственности и наук изящных при детях его высокого сиятельства графа Бирена!
Тогда Жозеф Делиль тоже встал с ответной речью:
– Достопочтеннейшие господа! Штрубе де Пирмон и вы, сударь Леруа! Вижу отсюда, из этой петербургской остерии, как звезды судеб ваших рушатся торжественными фейерверками… Куда бы, вы думали? Конечно же, в кресла почетных академиков. Виват, будущие коллеги!