Юрий Когинов - Татьянин день. Иван Шувалов
Шувалов шёл к нему в раздумьях: как встретит, не выплеснется ли на него, грешного, вся обида, что не могла не скопиться в его душе за долгие два десятка лет ссылки и опалы.
Встретил его человек, одетый в кафтан из коричневого бархата с Андреевскою лентою через плечо. Сухой, поджарый, с орлиным профилем и тяжёлою нижнею челюстью, говорящей о твёрдости и силе характера. Как ни был он уже стар годами — кажется, ему не менее семидесяти лет, — но лицом и фигурою напоминал человека, коий в молодости был отменно красив.
— Рад принять у себя такого выдающегося во всех отношениях человека, как вы, ваше превосходительство, — сказал он по-немецки, подавая Шувалову руку. И далее разговор вёлся на его природном языке, как это было во все годы, что он стоял у власти.
Иван Иванович, признаться, несколько смутился, когда Бирон его так отрекомендовал. Но тут же понял: называя его выдающимся человеком, он тем самым определял и своё, скажем, былое и нынешнее положение и как бы ставил знак равенства между ними обоими.
А как же иначе? Что уж тут скрывать, коли судьба так распорядилась: он, Бирон, пользовался властью при Анне, Шувалову же выпало счастье сопутствовать царствованию светлой памяти его благодетельницы и государыни Елизаветы.
Последнее обстоятельство и держал у себя в уме герцог, когда принял гостя в своём доме и усадил за стол, обильно уставленный яствами и изысканно сервированный.
За столом, кроме хозяина, была жена герцога Бенигна и старший сын Пётр. Супруга — её только портил горб, — несмотря на годы, имела довольно живое лицо и такую же подвижную натуру. Она подвела гостя к стене, которая была украшена огромным гобеленом, и сказала:
— Моя память о Сибири. Тайга, что виделась из наших окон. И лица тех людей, которые нас там окружали. Всё это я в течение долгих лет потом уже, в Ярославле, вышивала на этом вот полотне.
Работа выглядела настолько искусной, что гость пришёл в восторг.
— Герцогиня, это такая неожиданность для меня. Какая же вы, право, искусница! — сказал он.
— Признаюсь вам, что я, оказавшись в моём положении, предалась не только рукоделию, но и писала стихи. Однако читать их вам теперь не стану — вам есть о чём поговорить с герцогом. Но обещаю вскоре издать стихи свои отдельною книжкою и вам её выслать.
«Вот кто помогал в изгнании сохранить герцогу душу — его жена, коей, как казалось кому-то со стороны, он нисколько не дорожил, — подумал Шувалов в ту минуту. — Однако сие, наверное, не так. Тогда её души оказалось довольно, чтобы согреть и осветить и свою и его жизнь».
Гость старался не бередить раны и как-то перевести разговор на то, что могло его интересовать в дороге: их состояние, цены на провизию и тому подобное. Однако когда уже был подан кофий и их оставили одних, герцог неожиданно сказал:
— Я знаю, вы просвещённый человек и вряд ли верите в предзнаменования. Я тоже во дни своей молодости не придавал значения приметам, тем более предсказаниям. Но с некоторых пор меня преследует мысль о коварном значении цифры «два» в моей судьбе.
— Что так, герцог? — заинтересовался его собеседник.
— А вот обратите внимание. Я пребывал в должности регента ровно двадцать два дня. Представляете: две двойки кряду. И столько же, но уже не дней, а лет, пребывал потом в опале. Далее. Уже в шестьдесят втором — прошлом — году государь вызволил меня из заточения. Опять двойка, но одна. Теперь я с каким-то суеверным страхом ожидаю сочетания сих цифр в дальнейшей своей судьбе. Что-то будет...
— Станем надеяться, что того несчастного сочетания уже более не повторится, — пытался гость отвлечь своего визави от горестных размышлений.
— Дай-то Бог! — согласился он. — Но кто знает, в каком сочетании с двойкой окажется тот год, когда за мною придёт костлявая с косой?
— Ну что вы, герцог, так мрачно! Уж ежели вам, как вы сказали, сопутствуют две двойки, то пусть и ваша жизнь продлится на такое же, не меньшее по крайней мере, количество лет.
— Спасибо. Тогда мне исполнится не менее девяноста пяти. Того довольно, чтобы возблагодарить Господа... А всё ж не так прошла вся моя жизнь, как поначалу я её замыслил. И знаете, где произошёл первый её сбой? Вот на том, двадцать втором дне моего регентства! А прислушайся я тогда к гласу разума, всё могло бы обернуться по-другому. Знал ведь, что надобно было вот так поступить, — а медлил, не решался. За то Господь и наказал.
Шувалов невольно насторожился: не подтвердит ли теперь герцог слухи о том, что он намеревался упредить своего коварного соперника Миниха и, выслав из пределов России брауншвейгское семейство, предоставить трон цесаревне Елизавете?
— Да, именно это я и собирался осуществить, — признался Бирон, когда гость спросил у него о своей догадке.
— Допускаю, — продолжил герцог, — что вам, человеку, близкому покойной императрице, хорошо должно быть известно, что это я спасал её от монастыря. И при Анне Иоанновне, Царство ей Небесное, и при шлюхе, её племяннице.
— Да, сие мне ведомо, — согласился Шувалов. — Ваша светлость были весьма расположены к цесаревне. Но ведь у вас — и при Анне-императрице, а потом при малолетнем императоре — вся полнота власти уже была в руках. Зачем было совершать переворот? Чтобы ещё более упрочить своё положение?
На мгновение герцог как-то уклончиво отвёл в сторону лицо, затем открыто посмотрел на гостя.
— Двенадцать последних лет царствования её величества Елизаветы Петровны... Те двенадцать лет, когда вы, ваше превосходительство, были рядом с нею, — неожиданно начал он. — Не мне, бывшему регенту, говорить вам, так же пользовавшемуся неограниченным влиянием на государыню, что значит быть, по существу, главным правителем государства. Меж тем время сие, связанное с вашим именем, никто не окрестил «шуваловщиною». А было с какой стати. Одно открытие Московского университета и гимназий, учреждение первого русского театра, наконец, патронирование Ломоносова как учёного... Меж тем на моём пребывании у власти точно поставили клеймо: «бироновщина»... Нет-нет, не возражайте! Сие я сам не раз слышал, мне прямо в лицо бросали, словно преступнику. И всё потому, что в народе — не важно, в русском ли, немецком или в каком другом — так повелось: добра не помнить, зато плохое подбрасывать под дверь другому, как дохлую кошку. Коротко говоря, всё злое, скверное, даже кровавое, что творилось на Руси, повесили на меня. Да благо бы то, что совершал я сам лично или что творили за моею спиною немцы, мои соотечественники! Так нет же — и то, что ещё в большей степени сотворяли в государстве сами русские! Скажите мне вот здесь, честно, в глаза: кто мною обижен, у кого что я похитил, чья неправедная кровь на мне?
Шувалову стало как-то не по себе. В самом деле, единственное обвинение человеку, за что его в своё время отправили в ссылку, было, по сути дела, противодействие брауншвейгской фамилии, которая незаконно утвердилась на русском престоле. И обвинение не в том, что он против неё совершил переворот, а лишь ограничивал её правление. Да ещё: втайне-де надеялся вместо них, брауншвейгцев, возвысить тогдашнюю цесаревну Елизавету и её голштинского племянника.
— С вами, ваша светлость, нельзя не согласиться: худая слава, как говорится, всегда впереди бежит, а добрая — на месте лежит, — невольно вырвалось у Ивана Ивановича. — Однако...
Он хотел тут же добавить, что ссылка та сразу и была отменена императрицею Елизаветою, как только она взошла на престол. Но его опередил сам герцог:
— Мне доподлинно ведомо: государыня Елизавета Петровна не держала на меня зла. В Ярославле нам был отведён каменный дом с садом на берегу Волги, и мы жили там как вольные люди. И дочь мою родную Гедвигу императрица приблизила к себе. И более того: пока я был не у дел, герцогство Курляндское не было передано никому другому. В сих благодеяниях, смею думать, сказалось и ваше участие не последнего советчика.
Гость вновь слегка смутился. И опять его упредил герцог.
— Что касательно моего герцогства, то не последнюю роль, конечно, играли политические соображения, — произнёс он. — За обладание сим местом скрестили свои шпаги Пруссия, Польша, Вена и Дрезден... Но ведь можно было в Митаву сыскать кого-либо из своих, преданных Елизавете персон. Однако вы, ваше превосходительство, на это не пошли и отсоветовали императрице поступить неблагоразумно. Словно ждали, когда станет удобно вернуть мне мои законные права. Разве не так?
Что можно было ответить умному, рассудительному и весьма одарённому человеку? Разве весь кровавый ужас правления императрицы Анны Иоанновны не был связан в первую очередь именно с её личными качествами? А ведь она значилась русскою. Что же до немецкого засилья, то разве не подлый и ловкий Остерман был тем пауком, что плёл липкую паутину, удушавшую русский народ, высасывавшую из него последние соки?