Леонид Соболев - Капитальный ремонт
Но если Волковой догадывался, хоть и смутно, о силе синего пакета, которая привела в движение всех офицеров, то эти офицеры, проходя мимо него, не могли ни знать, ни догадываться, что тут, под охраной часового, скрыт у самого матросского сердца другой пакет, сила которого во много раз больше и грознее. Силы его не знал и сам Волковой. Он знал только, что в пакете заключается что-то присланное петербургским комитетом социал-демократической партии большевиков. Там могли быть и газеты, в которых рассказано то, о чем на корабле только и шептались, — об июльских днях в Петербурге. Там могли быть письма товарищей с важными сведениями. Там могли быть и листовки, и пряные указания, как действовать в такое трудное и опасное время. Что бы там ни было — в нем был тоже свой план войны, великой войны народа против царя. Завтра пакет будет вскрыт в безопасном месте — и сила его рванется к людям. Пакет начнет свое дальнее, многолетнее и победоносное действие.
Последним мимо этого пакета прошел мичман Гудков, как всегда озабоченный и значительный, держа в руке расписку на Тюльманкова, которую он так и не успел отдать старшему офицеру, и Волковой позволил себе покосить вслед ему взглядом, в котором были и презрение и насмешка.
Войдя в салон, Гудков двинулся было к Шиянову, но тот подозвал к себе лейтенанта Ливитина и отвел его в уголок салона.
— Николай Петрович, — сказал он вполголоса, — командир корабля приказал вам к подъему флага прибыть на «Рюрик» к адмиралу. В чем дело, голубчик?
Ливитин пожал плечами, хотя внутри у него что-то счастливо оборвалось и сердце заколотилось.
— Понятия не имею, господин капитан второго ранга, — сказал он как можно равнодушнее.
— Командир разрешил взять его катер, — продолжал Шиянов, — на вахту я дал знать.
— Чрезвычайно признателен, Андрей Васильевич, — поклонился Ливитин, и разговор прекратился: из каюты вошел в салон командир корабля.
Офицеры вытянулись. Командир, тяжело дыша в рыжие усы, подошел к столу.
— Господа офицеры, — сказал он негромко. — Государю императору благоугодно было объявить мобилизацию Балтийского флота. Прошу получить у лейтенанта Бутурлина мобилизационные часовики.
Глава тринадцатая
Скамейка казалась необыкновенно твердой, недвижно согнутые в коленях ноги затекли, каждый удар колес на стыках рельсов отзывался в голове, но все это было пустяками по сравнению с тем унизительным чувством неловкости и стыда, которое не покидало Юрия с самого Выборга, когда он вошел в этот по-ночному освещенный вагон и поспешил сесть на единственное свободное место.
Оно оказалось у прохода и вдобавок под одной из двух включенных на потолке ламп, и это мучило его более всего — он был весь на виду. Правда, все меры были приняты: бушлат свернут погонами внутрь и вместе с фуражкой (тоже повернутой золотыми буквами к стенке) положен на полку для вещей, где Юрий ухитрился приспособить и длиннейший свой палаш. Что же касается форменки, то, сев рядом со спящим финном в брезентовом плаще и в кожаном картузе, Юрий тотчас оттянул её назад так, чтобы погончики пришлись почти на лопатки, надежно скрывшись от любопытного взгляда.
Упрятав таким образом все признаки гардемаринского звания, Юрий попробовал заснуть, но сон решительно не приходил, и он сидел в неудобной позе, не имея возможности вытянуть ноги: напротив него, привалясь к плечу соседа, спал какой-то студент в тужурке и в поношенных, вспухших на коленях зеленых брюках. Оставалось только разглядывать спящих и с тоской дожидаться девяти часов, когда поезд ворвется под свод гельсингфорсского вокзала и когда можно будет, наконец, покинуть этот ужасный вагон.
Ничего ужасного в этом вагоне не было: это был обыкновенный финский вагон третьего класса, очень чистый и просторный. Экономные финны справедливо не желали переплачивать на коротком переезде за право растянуться на скамье, и деревянные диваны, приспособленные для сидения по трое, для удобства были даже снабжены подлокотниками. В самом же факте путешествия в третьем классе курьерского поезда ничего позорного не было: Морской корпус сам подчеркивал это, предоставляя гардемаринам скидку (по-канцелярски — литеру) именно для проезда только в третьем классе. Но, так же как никому из гардемаринов, уважающих свое (и корпуса) достоинство, не приходило в голову ходить с куцым казенным палашом, так и езда в третьем классе была несомненным шокингом[39]. Главный морской штаб тут явно недомысливал. В отношении офицеров вопрос этот был решен с отчетливой ясностью: им просто-напросто запрещалось ездить в вагонах третьего класса, и они имели право садиться во второй с билетом третьего. Почему же для гардемарина, будущего офицера флота, казна неприлично скупилась?.. И обычно при своих поездках в Гельсингфорс Юрий, снисходительно исправляя эту бестактность начальства, пренебрежительно швырял красную литеру у кассы и полностью уплачивал за второй класс. Но нынче положение было иным: он отправлялся в суровую неизвестность, и деньги приходилось считать.
Деньги внезапно и беспокояще изменили свои привычные свойства. До сих пор они были предметом, не требующим особых размышлений, исправно неся свою службу, блестящую и легкую, как дворцовый караул, — службу охраны гардемаринского достоинства. Они звенели или шелестели в плоском портмоне, без сожаления покидая его замшевую постель. Отпускные дни расстилались за стенами корпуса солнечным цветистым полем, золотые тяжелые пчелы полуимпериалов[40] вылетали из портмоне только для сбора душистого меда: перчаток, заказных папирос, одеколона, плотной почтовой бумаги, необыкновенных зубных щеток, коробок шоколада или иных галантных подарков всех этих значительных пустяков, необходимых в столичной жизни. Мягкий шелк пятирублевок превращался в голубой бархат кресел Мариинского театра, веселую трехрублевую зелень манили к себе витрины цветочных магазинов, серебро быстро катилось по жизни поблескивающими колесами таксомоторов, медь тяжело громыхала трамвайными пятаками.
Гардемаринские деньги имели свои пути, свой круг знакомств, свои возможности, соответствующие положению и возрасту их хозяина. Еще не открылись перед ними зеркальные двери запретных пока ресторанов, варьете и шикарных публичных домов, еще не тянулись к ним жадные руки портных (корпус как-никак одевал неплохо, форма требовала лишь незначительных коррективов), еще не разинул на них бездонные пасти своих четырех королей покер[41], бич лейтенантов, и женщины, пренебрегая гадким утенком, еще не указали им бесчисленных дорог к бочке Данаид. Все это ожидало заветных мичманских звездочек, пособия на экипировку, прогонных, подъемных, столовых, наградных, первого жалованья, белой книжечки офицерского заемного капитала, возможности загнуться у приятеля-ревизора из корабельных окрасочных сумм и права подписывать векселя. Мир был открыт едва на десятую свою часть, замечательные Америки лежали еще на пути молодого мореплавателя — и деньги порхали пока по наивным цветам невинных удовольствий.
Эти беспечные гардемаринские деньги не унижались до постыдного обслуживания низких потребностей — еды, жилья, платья, они не пахли ни керосином, ни мылом прачки, ни пеленками, ни лекарством, ни ржаным хлебом, ни едкой смолой дров. Может быть, поэтому они и не знавали счета: оставив низменные запахи в сургучном карантине казначейства, они легко приходили и легко уходили. Отсутствие их не угрожало ни голодом, ни стылостью, ни бедой, — оно угрожало только стыдом.
Однако нынче деньги (двадцать рублей, взятых неделю назад у Анны Марковны под августовскую пенсию, и десятка, подхваченная тогда же у поручика Пахомова под небрежное честное слово) беспокоили. Они торчали из портмоне никак не укладывающимся в него вопросом: хватит или нет? Эти тридцать рублей должны были продержать Юрия на плаву до того дня, когда судьба его определится, что могло произойти только в Або, небольшом порту на берегу Ботнического залива, где, по его предположениям, стоял интересующий его дивизион миноносцев.
История поторопилась, и это следовало немедленно исправить своими средствами. Война пришла тремя годами ранее, застав Юрия учеником, мальчишкой. Она собиралась пронести свои тяжелые знамена где-то вне стен Морского корпуса, отметить немногих избранников черно-желтой ленточкой Георгиевского креста и потом скрыться за дубовыми дверьми дипломатических кабинетов на долгие годы — не каждое же десятилетие бывает война, черт побери!.. И поэтому событие, о котором он привык думать со сладкой взволнованностью — далекое производство в офицеры, — обещало теперь не радость, а длительные мученья. Разве это будет легко — плавать на корабле, расстрелявшем уже свой боевой запас, жить в каюте убитого в бою мичмана такого-то, дурак дураком слушать вечерние рассказы в кают-компании о боях, в которых он, Юрий, не был, о победах, в которых он, Юрий, не участвовал, слушать и молчать, краснея и завидуя? Начинать службу, не скомандовав ни одного залпа, носить китель, ни разу не смоченный водяным столбом жуткого накрытия, пользоваться славой, завоеванной для флота другими?.. Такая перспектива была невозможной, неприличной и обидной для самолюбия.