Иван Наживин - Степан Разин. Казаки
– Ну, хошь Афоню-астролома...
Думы в последнее время шли всё тяжёлые: о старости, о жене молодой, о скорой развязке. И такое во всём нестроение...
Скоро явился в опочивальню Афоня, предсказатель погоды. В руках у него была звонкая домра.
– Чем велишь потешить тебя, великий государь? – с сильным ударением на «о», по-владимирски, проговорил старичок, ласково сияя своими добрыми глазками.
– Да чем потешить? – скучливо отвечал царь. – Ты бы новенького чего придумал, а то всё одно да то же... Садись – чего стоишь?...
– Можно и новенького, коли велишь... – усевшись на полу, благодушно проговорил уютный Афоня. – Вот новые песни с Волги-матушки пошли, – ох, есть гожи которые!..
– Давай, послушаем...
Афоня пробежал пальцами по струнам. Нежно заплакали струны. И задумался старик на мгновение. Вокруг была полная тишина – только петухи звонко по дворам перекликались. И прошла ласково по сердцу тоска. И опять нежно прозвенели струны, и своим задушевным, тихим тенорком Афоня начал:
Как, бывало, мне, ясну соколу, да времячко:
Я летал, млад ясен сокол, по поднебесью,
Я бил-побивал гусей, лебедей,
Ещё бил-побивал мелку пташечку.
Как, бывало, мелкой пташечке пролёту нет.
А нонче мне, ясну соколу, время нет.
Сижу я, млад ясен сокол, во пойман,
Я во той ли, в золотой, во клеточке,
Во клеточке, на жестяной нашесточке,
У сокола ножки спутаны
На ноженьках путочки шелковые,
Занавесочки на глазыньках земчужные...
Опять нежно и грустно проплакали звонкие струны, и Афоня продолжал:
Как, бывало, мне, добру молодцу, да времячко:
Я ходил-гулял, добрый молодец, по синю морю,
Уж я бил-разбивал суда-корабли,
Я татарские, персидские, армянские,
Ещё бил-разбивал легки лодочки.
Как, бывало, лёгким лодочкам проходу нет.
А нонче мне, добру молодцу, время нет...
Сижу, я добрый молодец, во поимане,
Я во той ли во злодейке земляной тюрьме.
У добра молодца ножки скованы,
На ноженьках оковы немецкие
На рученьках у молодца замки затюремные,
А на шеюшке у молодца рогатка железная...
И, нежно плача, замерли струны...
Тихо. За прикрытыми ставнями резными чуется зной. Перекликаются петухи звонко. Грустно и ласково...
– А в самом деле гожа песня... – тихо сказал царь. – Откуда ты взял её?
– А заходил тут к нам, верховым старцам твоим, попик один, отец Евдоким. Вот от него я и перенял... Он на Волге был, там и слышал...
Афоня задумчиво перебирал струны домры.
– А кто это такие вот песни составляет? – дремотно сказал царь.
– Эту-то, сказывал отец Евдоким, Васька-сокольник составил какой-то... – отвечал уютный Афоня. – На низу там с вольницей, сказывают, караводился... Холоп беглый, что ли, какой...
– А где же он?
– А Господь его знает, батюшка царь... Может, твои воеводы давно повесили его... Бают, столько народу хрещёного передушили, и не выговоришь! Известно, дело такое... – спохватился вдруг Афоня. – Нешто это мысленое дело такое воровство чинить?
И задумчиво он перебирал струны домры своей звонко-чуткой...
– Ну, спой мне ещё что-нито... – сказал дремотно Алексей Михайлович. – Старинное что-нибудь...
Старик тихонько прокашлялся. Зазвенела домра. И чистый, тихий тенорок спорым говорком начал:
Как во стольном то граде было во Киеве...
XXXIX. Казнь
Вся Москва взволновалась: казаки везут Стеньку!.. Пользуясь прекрасной летней погодой, особенно любопытные ушли из города ещё с вечера, чтобы видеть страшного атамана на пути. И если многие самое имя его произносили с ненавистью, то немало было в этих пестрых, возбуждённых толпах и таких, которые от всей души желали смелому атаману совсем иного въезда в царскую столицу, где он похвалялся сжечь на верху у государя все дела... Тульская дорога вся была усеяна тысячами людей...
Наконец, вдали что-то запылило.
– Везут, везут!.. – нетерпеливо заволновались москвитяне. – Это непременно он...
И действительно, это было он. В дорогом бархатном, шитом золотом, но запылённом кафтане он сидел, скованный по рукам и ногам, в простой телеге. Сзади его трясся исхудалый, испуганный Фролка. Степан не раз шутил в дороге над братом:
– Чего ты трусишься?... Вот дура!.. Вот погоди, скоро Москва, и сам увидишь, как самые важные бояре выйдут нам почестно навстречу... А ты трясёшься...
Перед телегой ехал сам атаман всего войска Донского Корнило Яковлев, а с ним рядом красовался крупный, с висячими седыми усами Михайло Самаренин. Несколько казаков при оружии ехали вкруг телеги, а за нею сотня рейтаров. Легкое облачко пыли от поезда стелилось по зелёным полям.
Вдруг от Москвы подскакал озабоченно какой-то верховой и остановил поезд: до Москвы оставалось всего несколько вёрст и надо было сделать для въезда соответствующие приготовления. Казаки сняли со Степана и Фролки их хорошие кафтаны и надели на обоих кабацкие гуньки, а также переменили и оковы, надев новые, с огорлием. Толпы народа, затаив дыхание, внимательно следили за всем этим, вполне уверенные, что всё это так и делается, как нужно. В это время из-под горки, от Москвы, показалась большая телега, а на ней стоймя виселица, похожая на огромное П или, по-тогдашнему, покой.
– Ишь, какой покой везут... – побежало по толпе.
– Этот покой кого хошь, брат, успокоит... – с видом знатока отвечал другой.
– Успокоит ли, гляди?... – усомнился третий тихо.
– Да ужли его так тут среди поля и вешать будут? Диковина!..
Степана перевели на телегу с виселицей и привязали цепью за шею к перекладине покоя, а руки и ноги приковали к телеге. Фролку привязали за шею к телеге и заставили бежать за братом, как собаку. Степан был спокоен, но не подымал глаз.
Сзади, пыля и задыхаясь от волнения, валом валили, всё увеличиваясь, толпы москвитян...
Вот и тульская застава. По улицам черным-черно от народа и все глаза – с самым разнообразным выражением – прикованы к страшному покою, под которым колыхается по неровной мостовой большой, весь опутанный цепями человек. Фролка, оступившись, зашиб себе ногу и ковылял, едва поспевая за телегой.
– Раздайся, пропусти!.. – кричали объезжие головы, разгоняя плетями народ. – Берегись, черти... Разинули рты-то!.. Ну, раздайся, говорят!..
Телега остановилась у Земского приказа, и Степана с Фролкой увели. Толпа не расходилась, жадно ловя всякий звук из приказа. Но ничего не было слышно. Слуги Тайного приказа усердно ходили по народу, подслушивая, что люди говорят. Но все остерегались и говорили только то, что было можно: многих деревянный покой, действительно, уже успокоил.
Думный дьяк, да дьяк Разбойного приказа, да несколько подьячих, рассевшись вокруг дыбы, приготовились записывать показания страшного атамана, но – ничего особенного не услыхали они от него: он рассказывал только то, что приказным известно было из донесений с мест. Только одно место его показаний взволновало ко всему привычных приказных.
– А правда ли, сказывают, что ты грамотами с бывшим патриархом Никоном ссылался? – спросил думный дьяк.
– От самого патриарха грамот я не получал... – отвечал Степан. – А в Царицын ещё приходил ко мне от него старец один, отец Смарагд, и звал идти Волгой вверх поспешнее, а он-де, Никон, пойдёт мне насустречь, потому-де ему тошно от бояр: бояре-де переводят царские семена. И сказывал старец, что у Никона есть городовых людей тысяч с пять человек, а те-де люди готовы у него на Бело-озере...
– А где же тот старец?
– Не ведаю. Был он со мной под Симбирском и на моих глазах своими руками какого-то боярского сына заколол. А куды он потом делся, того я не ведаю...
Но и этого было очень мало: от Степана ждали все необыкновенных разоблачений о тайных изменах, о зарытых кладах, о страшных заговорах. Но ничего такого он не говорил.
– А ну, подвесь!..
Палачи вздернули его вверх, изодрали всю его спину кнутами, выбились из сил – Степан не открывал своих тайн по той простой причине, что нечего ему открывать было. Сняв с дыбы, его стали жарить на угольях – он мучительно стонал, скрипел зубами, но опять-таки не сказал ничего. Сняли его с огня и по истерзанному телу стали водить раскалённым добела железом – Степан не сказал ничего. Замучившиеся палачи, с которых прямо пот лил, бросили его в сторону и взялись за Фролку. Тот, едва сознавая себя от ужаса, сразу заверезжал.
– Экая ба... ба!.. – через силу, с отвращением сказал Степан. – Вспомни про житьё наше: в славе жили, купались в золоте, тысячами повелевали, а теперь надо уметь перенести и лихо... Разве это больно? Вроде как баба иглой уколола...
И, закатив глаза, он опять заскрипел зубами...
Фролка плёл всякую околесицу, и, изодрав его в клочья, дьяки велели бросить его и снова взялись за Степана. Ему стали брить макушку. Он шатался от слабости и боли, но из всех сил старался не дать торжествовать приказным.
– Во... – пошутил он, весь белый как снег. – Слыхали мы, что учёных людей в попы постригают, а теперь вот и нас, простаков, постригать стали...