Гилель Бутман - Время молчать и время говорить
– Мы ожидали, что в конце концов вы начнете давать показания. Все рано или поздно начинают. Вы сами, Гиля Израилевич, работали в милиции в свое время и вы знаете, что такое психология. Мы внимательно наблюдали за вами и вашими… подельниками (хотел сказать товарищами, но не сказал). Мы наблюдали за вами в момент ареста, обыска, водворения в камеру. Изучали, кто из вас и как реагирует на все это, ведь испуг можно читать и по глазам. И мы заранее знали, кто и как будет вести себя на следствии. Ну, ничего, сейчас вам станет гораздо легче – я уже говорил вам об этом. А, вообще, вам крупно повезло, – улыбается он, возвращаясь за стол, – мы долго колебались, в какой процесс вас посадить – в процесс самолетчиков или в процесс Комитета, и решили посадить вас в процесс Комитета. Вы понимаете, конечно, Гиля Израилевич, что окажись вы на первой скамье по самолетному делу, вашей участи нельзя было бы позавидовать.
Я сижу на привинченном к полу табурете возле входной двери, смотрю, как Кислых снова берет ручку, и думаю. Нет, уважаемый гражданин следователь, не потому вы посадили меня в процесс Комитета организации, что вы добренькие и гуманненькие и учли, что 15-го июня меня не было в аэропорту "Смольное". Нет, вы сделали это, чтобы через меня впутать весь Комитет и всю организацию в дело с самолетом, ибо вы давно, еще до наших арестов, решили использовать самолетное дело, чтобы расправиться со всем организованным сионистским движением в России, представить его в глазах всего мира как банду уголовников. И, хотя лишь я один в Комитете был сторонником захвата самолета, а остальные были против, вы посадили нас на одну скамью подсудимых. И вы назвали наш процесс "околосамолетным". Вместо того, чтобы назвать его "противосамолетным"…
Так или иначе, я начал давать показания. Тактика молчания имела смысл только при общем молчании. Начавший говорить первым неизбежно тянул за собой второго, второй – третьего. И не имело значения, как начинал ты говорить, – важно, что начинал. Отныне весь мощный аппарат был против тебя. Еще не успевали просохнуть чернила в протоколе твоего допроса, как следователи перепроверяли эти данные в соседних кабинетах, как выезжали на улицы оперативные машины, чтобы допросить свидетелей, чтобы найти и пересчитать печатные машинки, издания нашей литературы, деньги. И если что-нибудь не сходилось, начинались очные ставки и перекрестные допросы. В ходе следствия одни члены Комитета указали, что они уплатили 128 рублей членских взносов, а другие – 129. Несколько дней Кислых и другие допрашивали, считали и пересчитывали, пока "ревизоры" не нашли, кто ошибся на рубль.
Конечно, можно было "списать" на того, кто, как Саша Бланк, уже уехал в Израиль, больше экземпляров "Эксодуса" или фельетонов Жаботинского, не упомянув за счет этого других. Но это ли было главное?
Нет, не это. Есть время молчать и время говорить. Главное – не дать затащить себя на боковую тропинку: теперь все в прошлом, борьба закончена, и твое поведение и твои оценки имеют значение только для твоей личной судьбы. Главное – не отступиться от своих идеалов и превратить следствие и особенно суд в продолжение борьбы за свободный выезд и против искусственной ассимиляции. Продолжать борьбу за программные цели организации за толстыми стенами Большого дома. Но другими средствами. И сохранить чувство собственного достоинства Еврея и Человека.
Те, кому по сценарию не положено было превратиться из свидетелей в обвиняемых, смогут потом сказать с чувством удовлетворения:
– Черт их дергал там за языки говорить, молчали бы как я, и все бы обошлось. Ну, в крайнем случае, выгнали бы с работы и баста.
Легко быть честным, благородным и мужественным, когда эти твои качества не подвергаются испытанию на жестком оселке пиковых ситуаций. На процессе самолетчиков только Юра Федоров отказывался давать показания в течение всего следствия и заговорил лишь на суде. За долгие мои годы в Лагерях и тюрьмах я не встречу ни одного человека, который бы промолчал все время следствия и суда. За одним лишь исключением…
И этим исключением был член нашей организации и мой тезка – Гилель Шур, брат Крейны. Даже свое заявление о голодовке и непризнании права Кишиневского республиканского суда судить его Гилель сделает в письменном виде. И все дни суда просидит на скамье подсудимых, согнутый пополам язвой желудка, бледный от слабости, но не раскрывая рта. И только он может бросить в нас, остальных, камень.
Я вернулся в камеру перед отбоем. Израиль Натанович уже ждал меня с ужином. Узнав, что я начал давать показания, он просиял. Мы сели возле тумбочки и принялись есть. Я не чувствовал уже того напряжения, которое еще вчера сковывало меня. Наступило гаденькое облегчение. Кислых был прав.
9
Напряжение спало. Перестала существовать проклятая альтернатива: молчать – говорить. Для меня не было альтернативы и в вопросе, что говорить. Не только из-за моей ненависти ко всякой лжи, не только из-за боязни выглядеть жалким выкручивающимся еврейчиком, которого мужественные русские чекисты ловят, как нашкодившего щенка и тыкают мордой в собственное дерьмо. Мне было ясно, что борьбу надо вести не в области фактов, а в области оценок. Для меня важно было не запутывание вопроса о том, сколько экземпляров "Эксодуса" было в группе и кто кому их передал. Решение этой задачи для КГБ с технической стороны не было слишком сложным. Важно было дать оценку самой книге как объективной книге о мужественной борьбе еврейского народа за независимость, которую СССР признал немедленно после провозглашения. Я не видел смысла в сокрытии устава и программы организации, известных десяткам ее членов. Важно было подчеркнуть, что мы боремся за свободный выезд, который соответствует обязательствам СССР по Декларации прав человека 1949 г. и не запрещен внутренним законодательством СССР, но практически не разрешен. Надо ли было скрывать ульпаны? Важно было подчеркнуть стремление еврейской молодежи знать свой язык и историю в условиях отсутствия какой-либо еврейской культуры в СССР. Нужно ли было представлять план операции "Свадьба" как безрассудный, легкомысленный шаг, о котором я глубоко сожалею? Нет, надо было честно сказать, что он родился в моей голове как отчаянное средство обратить внимание всего мира и прежде всего правительства СССР, которое могло быть введено в заблуждение им же организованной пресс-конференцией пятидесяти двух евреев в марте 1970 года и которое действительно могло поверить, что вопрос о выезде никого не волнует, – на существование такого вопроса и необходимость его немедленно решить. Я был уверен, что сводки о ходе нашего следствия немедленно пересылаются в Москву, тщательно и объективно анализируются для доклада на самом высоком уровне. Я считал, что советское правительство стоит на пороге принятия важных политических решений, и какими будут эти решения, во многом зависит от наших оценок, от того, как оставшиеся на свободе наши единомышленники смогут использовать вновь возникшую ситуацию, от того шума, который поднимется на Западе. Операция "Свадьба" не закончена. Она продолжается в новых условиях, но цель ее та же: "Фараон, отпусти народ мой!"
Напряжение спало, и я смог оглянуться вокруг: где я, с кем я… И я увидел, что дело вовсе не так паршиво, как мне казалось вначале.
Во-первых, разговоры о возможности расстрела давно кончились. Кислых даже намекнул, что попади я в самолетный процесс, мои дела были бы плохи. Значит, сейчас они не так уж плохи. Конечно, попасть на урановые рудники где-то в Сибири и терять там день за днем здоровье, тоже не ай-ай-ай, но это все же жизнь.
Во-вторых, арестовали только самолетчиков, членов Комитета и еще несколько членов организации. Остальные на так называемой воле. Кислых мне все время передает приветы от Евы и, судя по его словам, ее еще даже не выгнали с работы.
В-третьих, мне подфортунило и сижу я с евреем, бывшим танкистом, который опекает меня как родного сына. Для начала не так уж плохо, особенно если видеть бутылку полунаполненной, а не полупустой.
Действительно, не избалованный жизнью в Большом Лагере, я быстро вошел в рутину камерной жизни. Допросы не выматывали на первых порах всю душу, ибо Кислых довольствовался тем, что я говорил, и записывал так, как я говорил. Теперь я возвращался в камеру уже в другом состоянии, чем раньше. Израиль Натанович начал получать как язвенник белый батон с коричневой поджаристой корочкой и свежее молоко, и я получал свою долю. Я стал получать ежемесячные пятикилограммовые продуктовые передачи от Евы как подследственный и, кроме того, имел право на отоварку в тюремном ларьке на десять рублей в месяц. Но даже если бы всего этого не было, питание в Большом доме было хорошим, и Кислых не раз говорил мне: "Поступите в лагерь, Гиля Израилевич, вы еще вспомните питание в Ленинграде". Наверно тем, кто не служил в армии, постоянные супы и каши надоедали, но мы были сыты, и иногда после того, как раздача кончалась, открывалась кормушка и нам предлагали добавку. Автоматически я намеревался отказываться, но Израиль Натанович успевал подскакивать к кормушке раньше меня и брать целую миску пшенной каши. Когда кормушка закрывалась, он тут же спускал ее в унитаз, говоря мне: