Иван Наживин - Софисты
«…Поэтому-то я в присутствии Сократа закрываю уши, как бы в присутствии сирен, — продолжал Алкивиад. — И бегу от него, чтобы не состариться, слушая его речи… Этот человек заставляет меня испытывать чувство стыда, а я думаю, что никто и не верит, что оно еще присуще мне…»
— Но помилуйте!.. Но отчего же?.. — любезно пробормотал пьянеющий Критон, чуть пришепетывая, как Алкивиад. — Но пожалуйста!..
«Только он один пробуждает во мне раскаяние и боязнь… — погрозив с улыбкой приятелю пальцем, продолжал Алкивиад. — Но когда я расстаюсь с ним, жажда славы снова овладевает мной. Часто я желал даже, чтобы его не было более среди живых, так как я не знаю, куда мне уйти от него. Вот какое впечатление производит на меня и на многих других музыка этого сатира…»
— Да, да: заткни уши, беги вон, одно спасение… — пробормотал Критон и икнул уже по-настоящему. — Скверно дело: перепил!..
«…Он ставит очень низко красоту, богатство, славу, все, с чем толпа поздравляет их обладателя… — продолжал Алкивиад, которому начинали уже надоедать эти выпады подгулявшего приятеля. — Живя среди людей, он обращает свою иронию на все, чем они восхищаются. Но я не знаю, видел ли кто из вас тот божественный образ в нем, который обнаруживается, когда он бывает откровенен и серьезен. В нем столько прекрасного, чудесного, божественного, что всякие приказания Сократа должны быть, конечно, исполняемы, как веления божества…»
— Ик!.. Но он пересаливает, клянусь Геркулесом… Ик… Красавица, скорее лохань!..
«…Сократа можно восхвалять за много других в высшей степени удивительных свойств, но что в нем совсем необыкновенно, это, что он ни на кого не похож…»
— А! Но ты сам же говорил, что он похож на Марсия?..
Алкивиад, смеясь, отмахнулся и продолжал опять:
«Да, он может быть предметом сравнения только такого, на которое я указал, потому что, действительно, он и его речи сильно напоминают силенов и сатиров…»
— А ты разве часто с ними беседовал? Ик… И ты повторяешься. Это — злоупотребление моим терпением… Довольно!.. Ик…
— …Когда слушаешь Сократа, то сперва речь его кажется смешною…
— Действительно: гы-гы-гы…
— …его выражения грубыми. Он всегда говорит о медниках, о кожевниках и проч. Так что вполне возможно, что человек недалекий и недостаточно проницательный…
— Я достаточно далек и весьма проницателен… Ик… Лохань, лохань!..
— …станет смеяться над его речью. Но если углубиться в их смысл…
— Как хочешь. А я лучше выпью!..
— …то мы найдем, что они представляют уму бесчисленное множество совершеннейших образов, указывают ему высокие цели…
— Уффф… У тебя совсем нет стыда, Алкивиад!..
— Вот за что прославляю я, друзья мои, Сократа!..
— И отлично делаешь!.. Ик… Но он, друзья, кончил-таки. Это большое счастье… Да здравствует Алкивиад!..
Все смеялось. Алкивиад — первым. Он поблистал немножко и был доволен.
Но болтовня решительно надоела. Хиосское свое дело делало. И по знаку Фарсагора в покой вошел черный, как смоль, опаленный сиракузец с хитрыми глазками и, низко склонившись перед хозяином и гостями осклабился белой улыбкой среди черной бороды:
— Разрешишь приступить, добрейший и благороднейший Фарсагор?
Тот молча наклонил голову и в сияющий огнями покой вбежали с улыбкой хорошенькая флейтистка-танцовщица и не менее хорошенький мальчик, знаменитый игрок на кифаре и плясун. Гости встретили их веселыми кликами и девушка, гибкая, как тростинка, сияя улыбкой, сперва показала под звон кифары, как она жонглирует двенадцатью обручами, а затем начала знаменитую пляску с мечами. Сиракузец нетерпеливо кусал губы: мало обращая внимания на его труды, гости уже снова затрепали языками вокруг подгулявшего Сократа. Он и в сильном хмелю головы не терял и это было предметом гордости для его Ксантиппы. «Клянусь Дионисом, моего никакое вино не берет!» — говорила она, довольная, соседкам. И наконец, сиракузец не выдержал:
— Если не ошибаюсь, — раздраженно обратился он к заводчику разговоров, — ты известный мыслитель Сократ?
— Да… — отвечал тот, поймав нотку раздражения. — А разве было бы лучше, если бы я был известный дурак?
Все дружно захохотали — до сиракузца включительно.
— Нет, конечно, — блестя белыми зубами, сказал он. — Но разве мои артисты не стоят, чтобы из-за них… помолчали немножко?..
Но среди рабов произошла почтительная суета и в покой, высоко неся свою прекрасную голову, вошел Периклес. Все встали и сияющий — это была великая честь — Фарсагор сам распоряжался и омовением ног, и удобным положением ложа для высокого гостя и очень искусно поместил его между пленительной Сирой и ослепительной Дрозис: Периклес был известным поклонником прекрасного. Алкивиад смеющимися глазами следил за тающим поэтом и шепотом говорил что-то смешное в розовое ушко Дрозис. Она вдруг звонко расхохоталась, хотела было повторить шутку Алкивиада для всех, но смех душил ее и она уронила фиал на пол. И только артисты возобновили было свои представления, как Феник почтительно приблизился к Фарсагору и сказал ему что-то на ухо. На лице того выразилась досада, и он сказал Периклесу:
— За тобой прибыл гонец, Периклес: пришли какие-то важные новости…
Периклес сейчас же поднялся.
— Видишь сам, как трудно мне вырваться… — сказал он Фарсагору и, отдав общий поклон, величественный, вышел в сопровождении хозяина.
Гонец в пыли ждал его у выхода.
— В чем дело? — ответив на его приветствие, спросил Периклес.
— Фиванцы неожиданно напали на Платою и заняли ее, Периклес…
— Не говори об этом пока ничего твоим милым гостям… — сказал Периклес Фарсагору. — Пусть веселятся. Но это, кажется, война…
И, сделав с улыбкой еще раз прощальный знак рукой, он вместе с гонцом скрылся в темноте. Раб с раскрашенным фонарем в руках освещал для него путь. В некотором отдалении следовала за ним охрана…
V. БОЛЬШАЯ ИГРА
Идти Периклесу было недалеко: как и Фарсагор, как и все богатые люди, он жил в новой, более удобной части квартала Керамейкос, за речкой Эриданом, где было и просторнее, и больше зелени. Но этих нескольких кварталов было достаточно, чтобы за это время Периклес мог еще и еще раз привычно оглядеть ту шахматную игру, которую он вел в Афинах вот уже столько лет.
Война близко, это совершенно ясно. Ясно, что за Фивами стоит Спарта. К этому времени власть над Элладой разделилась так: на суше господствовала суровая Спарта, на морях царили Афины, хотя с многочисленными пиратами они справиться и не могли. Афинский флот каждый год выходил в море, чтобы показать всем морскую мощь республики и всякий раз после такого плавания число «друзей» у Афин увеличивалось. И сухопутные силы Аттики были солидны: она могла выставить в поле до 13 000 гоплитов, не считая гарнизонов в крепостях в 16 000 человек. Кавалерии было 1200 человек, а кроме того, было 1600 конных лучников. Это было кое-что, а так как в Афинах жили еще люди, видавшие и Марафон, и Саламин, то можно было надеяться и на дух республики, как ни пошатнулся он после персидских войн. В казне Афины Партенос да и других богов было собрано немало сокровищ и союзники Афин усердно пополняли казну республики. Нет, играть было можно, тем более, что стены, соединявшие Афины с гаванью Пиреем заканчивались и теперь, при господстве на морях, никакая осада городу и республике не была уже страшна.
И мысль Периклеса перескочила в те уже далекие годы, когда он совсем еще молодым человеком вступал на поприще общественной деятельности, которая — его сердце гордо забилось — дала такие блестящие результаты. Разве можно сравнить Афины того времени с теперешними? И все это сделал главным образом он.
…Живо встали в памяти его первые шаги на арене жизни, в те дни, когда, сменив честного и строгого Аристида, всеми делами республики ведал пламенный и одаренный Кимон. Он совершенно иначе понимал задачи времени, чем Периклес, но ему все же нельзя не отдать дани справедливости. Прежде всего это был мужественный человек, знавший агору, и суровый воин, который не останавливался ни перед чем. Его осада крепости Эйон во Фракии кончилась тем, что командир крепости перед сдачей зарезал жену, детей, весь гарем, рабов, побросал золото и серебро в море, сам зажег свой погребальный костер и бросился в пламя… А этот орлиный налет Кимона на о. Скирос, опасное гнездо пиратов? Он покорил остров, с великим трудом отыскал могилу Тезея и с великим торжеством перевез его прах в Афины. Острословы на ушко шептали, что, может быть, кости и не Тезея, но одобряли Кимона: это поддало жару афинянам. Затем усмирение целого ряда возмечтавших было о себе островов, приведение их снова под высокую руку афинскую и, как венец всего, изгнание персов из всех крепостей, которые они занимали еще во Фракии, освобождение от них почти всего побережья Малой Азии и — еще небывалое возвышение Афин, главы так называемой Делосской федерации…