Лев Яковлев - Романтичный наш император
— Право, Николай Петрович, сказка ваша занимательна, но каков резон?
— Таить не стану, Екатерина Ивановна. Сердце болит, как подумаешь, сколь Россия теряет. Часу медлить нельзя, бостонцы да англичане не медлят! К слову вашему Павел Петрович прислушивается, Адмиралтейство в его правлении состоит. Для охраны земель тех хотя бы три-четыре корабля выделить, а компании, обустройство их ведущей, привилегию дать, вот и не пострадает честь российская.
Нелидова повела густой, как у дивчины со Слободской Украины, бровью, и Резанов приметил вдруг в ее ровно убранных темных волосах седую прядку.
— Хоть я вас знаю мало, буду откровенна. Поверьте, мной не лицемерие движет. Я в самом деле, будучи при дворе, находила в Павле Петровиче понимание… вы это знаете, как все. Но должны знать иное. Свет меня более не прельщает, если я не избрала монастырь, то потому лишь, что немолода уже и могу вполне вест подобающую жизнь здесь, помогать мадам Лафон в стенах, где и сама воспитанницей была. И теперь, при всем внимании ко словам вашим, могу молиться за успех дела, которое видится мне достойным. Но помочь, увы, не могу.
— Екатерина Ивановна, да мне о большем и не мечталось! Вы выслушали, поддержали, молиться обещались — что же еще? Для меня в вас одобрение найти — столь много, что и не высказать. Прошу лишь милости — дозвольте, коли опять сомнения одолеют, к вам прийти, либо — с удачей. Мне радость вдвойне будет, если с вами поделиться.
— Бог мой, приходите, конечно!
…На улице он расправил вольготно плечи, велел кучеру ехать неспешно следом, пешком пошел в сторону строяшегося Исаакиевского, взгляд останавливая на каждой встречной девице. Низкое, предметельное небо висело над самыми крышами, и казалось, будто идешь по устланному мягким ковром, освещенному слабо коридору веселого дома, а за дверьми направо и налево — смешок, дыхание жаркое, звук поцелуя. И на все есть
своя цена!
Марципаном тянуло из кондитерских. Гас в гулком эхе колокол, нес холодный ветер колкий, мелкий снег. Ноябрьский ветер, швырявший, будто пригоршнями, град в стекла Зимнего, выдувал из комнат тепло. Сколько сил потратила Екатерина, чтобы свить это гнездо, и не себе же одной — правнуки жить станут, а в это утро не было для нее уюта. Протопить приказала — исполнили; но холод не уходил, и ветер, с детства нелюбимый ветер Балтики…
Пустое. В Штеттине — теплее. Весь ноябрь можно гулять под самой стеной замка, над рекой, пусть и ежась в негреющей шали. Здесь — прохватывает до нутра сыростью подземелья.
Она знала, что умирает, и ждала этого спокойно. Думала — сумбурно, о многом. Пустое говорят, будто умирающие вспоминают свою жизнь. На ум приходит недомысленное, но — ясное. Что себя мучить вопросами без ответов? Впрочем, на все вопросы ответы найдены, все загадки, какие жизнь задала, решены, до самой последней. Жаль только, не доведется увидеть, как русскими армиями законный порядок в Париже восстановлен будет.
Главное — власть крепка. Бунты были и будут, сочинители гнусные, пасквилянты тоже не переведутся. На то — пушки и равелины, иного языка этот сброд не понимает. Из того, что содеяла она во славу России, едва ли не самое памятное — засовы на камерах бунтовщиков злостных, Новикова и Радищева. А ведь пыжились иные защищать, роптали, сетовали, и не одни чернильные душонки — сам Воронцов, мало того, сестрица его, «героиня революции 1762 года», начальница академии, прости ее Господь. Конечно, против власти государыни идти они не думали, про то намек сделан для острастки прочим. Разве за подобные дела так наказывают? Да если бы покусились на власть, четвертованными им быть на лобном месте, в Москве, там народ казни любит. В Петербурге одна оголь сбегается посмотреть, нет в людях понимания, что казнь суть душа механизма государственного, ибо тот, кто посягает на святыню, погибнет в муках.
Радищев — хуже прочих. Новиковскую елейную рожу можно терпеть, если бы не масоны, его оберегатели; пусть же сгинет там, в нумере девятом. Недолго осталось. Но этот… Не следовало его — в Сибирь; глупая тля Воронцов напакостил, совсем не так содержат сочинителя, как положено преступнику государственному, изо всех злейшему. Даже Пугачев хотел всего-то с законной государыни корону снять, себе напялить; но этот… Америка ему полюбилась, вольности захотел, выродок. На исконное российское установление посягнул. Выходит, не только у нее корону отнять, все потомство, весь род ограбить пожелал, да еще навечно, не до седьмого колена, не по-библейски — по-бунтовщицки!
Встать бы! Можно еще успеть — выволочь его из Илима в Петропавловку, в кандалы. Не бывать по-твоему, еще и Америка твоя разлюбезная, рыдая, от республиканских гнусностей откажется, взмолится о даровании монарха, единодержца. Нельзя стаду без пастыря.
Россия не останется без заботливой руки правителя. Доброго пастыря, не дурного.
…Она призвала Безбородко; медленно шевеля губами, помогая себе усилием всего тела, выговорила:.
— Завещание мое… велю прочесть. Сенату и особам… духовных позови. В Гатчину пошли. Пора уже.
Александр Андреевич вышел, на пороге перестав сдерживать крупную дрожь. Все было у него в руках — и плаха поодаль. Переигрывать — поздно; весь расклад шел к тому, что не внука, сына сажать следует на престол. У внука свои мысли, свои люди, о том заботы Безбородко не было. И надо ведь, как искушает дьявол! Ну что ей про завещание вспомнить вчера, неделю назад, когда ходила еще! Тогда смирился бы статс-секретарь, куда деваться. Своими руками все погубить заставляет, своими руками, по воле полуживой старухи, валяющейся на кушетке в углу пустой залы, как ненужная рухлядь!
Не встанет. В таком деле врачи ошибиться не могут. Не встанет. Но — государыня еще; несколько слов, хоть и холодеющими губами, — Сибирь, Петропавловка, плаха!
Господи!
Послать к Павлу? Пустое, не возьмет на себя. Зубов? Совсем ума не стало. Куда уж его-то!
Господи!
И статс-секретарь не решился ни на что. Не объясняя толком зачем, стал посылать за виднейшими лицами империи; они собирались постепенно, заполняя дворец гулом сплетен, решая вслух уже, кому надо ниже кланяться теперь, кто войдет в силу при новом государе. Лежа на своей сиротской, узкой кушетке, Екатерина из-под отяжелевших век следила, как проскальзывают торопливо через ее комнату куда-то люди, ни взглядом ее не почтив. Хотелось пить, но никто не нес воды, а позвать она не могла: отнялся язык.
Потом пришел врач, подержал равнодушно руку и выпустил, не глядя, куда упадет. Пожал плечами, повернулся к стоящему рядом — лицо как в тумане, не разглядеть. Заговорил о чем-то…
Стучал дождь в окно, журчали голоса за стеной. Зима ли сейчас, лето?
Сорок лет назад, не зная ни одного слова по-русски, приехала в эту страну девочка из Штеттина, чудного города па краю Европы, где круглые башни и теплый ветер…
* * *Павел дожевал листик салата, снял салфетку, поднялся. Медленно-медленно пошел к дверям. Грохот копыт на подъездной аллее сотрясал весь дом. Рванув на себя дверь, в побелевшее лицо, не разберешь чье, бросил одно слово:
— Кто?
— Зубовы.
— Все? — поднял бровь Павел.
— Один.
— Ну, это не страшно, — без улыбки кивнул он через плечо и пошел сквозь распахнутую дверь, отстранив плавным, плывущим движением человека, заслонившего дорогу.
Комната, снова дверь. В запахе лошадиного пота, прерывистом дыхании, брызгах с плаща — Николай Зубов.
— Ваше величество…
Стемнело, едва выехали из Гатчины. В первых санях, рядом с Павлом и Марией Федоровной, — в расстегнутой шубе, не чувствуя холода, приник у облучка успевший вслед за Зубовым приехать и выложить наследнику россыпь дворцовых секретов Федор Ростопчин. Глухо шуршал под полозьями ноздреватый, таявший в полдень снег; тучи развоͮ»окло, и огромная голубоватая луна повисла над лесом. Трех верст не проехав, едва не столкнулись с вывернувшимися из-за леска санями. В последний миг сидящий в них пхнул в спину кучера, и тот свернул прямо в глубокий снег. На ходу сбрасывая шубу, ехавший — гвардейский офицер — выпрыгнул, подступил к остановившимся саням Павла:
— Государь…
Павел смотрел на него молча, пристально. Кашляющим шепотком, оборотясь, бросил Ростопчин:
— Что стоишь? Знаем, что во дворце. Поворачивай за нами! — И пхнул кучера локтем: — Трогай!
К городской заставе за ними подомчал целый поезд. Звенели не подвязанные бубенчики, где-то позади весело переругивались, плясало пламя фонарей. Не обращаясь ни к кому, Павел сронил негромко:
— А ведь ее не любили.
С крошечной своей свитой — приставшие в дороге, посланные и добровольные, гонцы поотстали — прошел он комнатами Зимнего, полными склоняющихся перед ним людей, помедлил мгновение у закрытой двери, за которой на простой кушетке — доктора запретили переносить — умирала Екатерина. Бросил через плечо: