Лидия Чарская - Паж цесаревны
А время идет, бежит. Проходят дни, недели. Наталья Дмитриевна уже последние деньги выложила за покупку на постоялом дворе молока да хлеба, крендельков да яблочек ее ненаглядному Андрюше. Встречные путники говорят, что Москва близко, но силы падают и падают у несчастной женщины не по дням, а по часам, кашель надрывает больную грудь. Вот и последняя остановка… Большая харчевня стоит на краю дороги, под самой Москвою. Один лес ее от сел подмосковных отделяет. Из окон харчевни приветливо мигают веселые огоньки.
Наталья Дмитриевна боится харчевен и постоялых дворов пуще всего. Там могут ее открыть шпионы Бирона, которых, наверное, он уже разослал за нею следом, чтобы, как и мужа, привлечь к допросу. Наталья Дмитриевна знает, что целые семьи притягиваются под розыски, даже чуть ли не малые дети. Но делать нечего. Бояться харчевни нельзя, — надо войти: Андрюша изнемог от усталости, да и у самой голову ломит, ноги чуть слушаются, да и глаза слипаются от дремоты. Не добраться, пожалуй, до другого жилья.
И, недолго колеблясь, Наталья Дмитриевна вошла в избу.
В харчевне было людно и шумно. Пятеро приезжих, по виду и одежде — купцы, играли в карты. Какой-то служивый человек, собрав вокруг себя слушателей, говорил что-то бойко и громко, размахивая руками. Он был в коротком кафтане и при оружии. Форменная треуголка была сдвинута на затылок.
Наталья Дмитриевна тихо переступила порог и перекрестилась в угол на икону, поклонилась хозяину, стоявшему за стойкой, и попросила его собрать им ужин.
— Далеко ли путь держишь, молодка? — обратился к ней тот, поставив перед Андрюшей и его матерью горшок со щами и положив большой каравай черного хлеба.
— Под Лавру на богомолье, родимый, — произнесла Долинская, подделываясь под тон русских крестьянок.
— А это сынишка твой, что ли?
— Сынок, родимый! — пододвигая еду к сонному Андрюше, отвечала она.
При виде жирных щей Андрюша проснулся, оживился и стал быстро уписывать вкусную, горячую похлебку.
Наталья Дмитриевна с жалостной грустью смотрела на сынишку. Самой ей не хотелось есть. Мучительная боль в груди, непрерывный кашель и головокружение отнимали всякую охоту от еды.
«Бедный мальчик! Несчастный мой крошечка! — скорбно думает бедная мать, не отрывая взгляда от лица ребенка, — не к таким кушаньям привык ты, милый, не простые крестьянские щи и черный хлеб доводилось есть тебе раньше…» И она глубоко, тяжело вздохнула.
Между тем усталость начала брать свое. Глаза ее стали слипаться, голова отяжелела и, взяв на руки Андрюшу, молодая женщина задремала, сидя на лавке.
Но сон недолго сковывал веки Натальи Дмитриевны: горе, боязнь за участь мужа, страх перед будущим не давали ей продолжительного сна. К тому же зычный голос рассказчика не позволял забыться. Человек в треуголке продолжал рассказывать собравшимся вокруг него слушателям, не стесняясь ничем, как дома.
— И вот, государи мои, тут и пошла потеха. Мы его, это значит, хвать, а он тягу. Мы за ним, а он от нас. Он через тын — мы тоже. Он через ров — мы тоже. Он скорым маршем к себе. Мы народ собрали, кого можно. Дело ночное, знамо, да и что понапрасну шуметь. Взломали ворота, взломали двери, вошли к нему, а он, голубчик, тут как тут. Крутите-берите, мол, предаюсь вам. Ну, и скрутили его, голубчика, как зайца, и потащили в тайную канцелярию на допрос. А там — понятно что: милости просим, кнут да тиски никогда не устают работать!
И рассказчик грубо расхохотался, очень довольный своею шуткой.
При его словах остатки тяжелой дремоты выскочили из головы Долинской.
Она широко раскрыла глаза и загоревшимся взглядом впилась в лицо рассказчика.
— Ну, а дальше что? — задетые за живое интересным повествованием служивого, пристали к нему любопытные слушатели.
Тот, не торопясь, вынул кисет с табаком, набил трубочку, зажег ее у лучины и заговорил снова:
— Ну, посидел это он, сударики мои, день, другой, третий, и вздернули его на дыбу. Все по порядку. Значит, чин-чином. Да только, братики, дыбы он, значит, не вынес. Упокоился. Отнесли его в подземелье пока что, до времени. А на другое утро как пришли за телом, чтобы на Самсониевское тащить, глядь, а тела-то и нет. Исчез прапорщик-покойничек, точно сквозь землю провалился… Мне об этом мой кум сказывал, а он у генерала Ушакова в камердинерах служит. Так все они диву, говорит, дивились и чуду случай этот приписали…
Наталья Дмитриевна жадно ловила каждое слово рассказчика. Сердце ее подсказывало, что дело касается такого же несчастного узника, как и ее Юрий, такого же невинного страдальца.
Она вскочила со своего места и, как была с Андрюшей на руках, приблизилась к рассказчику, не будучи в силах удержать своего волнения.
— Что это, молодка, на тебе лица нет? — невольно обратив внимание на ее волнение, спросил последний.
— Уж очень заинтересовали, сударь, — произнесла Долинская взволнованным голосом. — Больно занятен ваш рассказ… А как звали того несчастного, позвольте вас спросить? — еще более дрожащим голосом спросила она.
— Ого! Ишь струхнула, молодка! Небось, думаешь, свата, кумонька или ближнего какого родича твоего на дыбе погладили. Нет, мать моя, не тебе, мужичке, чета был тот прапорщик покойный. Был он офицером гвардейского Семеновского полка. Звали его Егором Долинским, — не без важности произнес рассказчик.
Дикий, пронзительный крик потряс стены харчевни. Наталья Дмитриевна пошатнулась, схватилась за голову и с перекошенным от ужаса лицом со страшным воплем бросилась к дверям, не выпуская из рук Андрюши.
— Держи! Держи ее! Хватай, братцы! Лови! Недаром она это… На розыск ее!.. Родня она, знать, тому прапорщику… Одного поля ягода! — кричал служивый, мечась и бегая по харчевне.
Несколько человек бросились следом за беглянкой. Но в темноте ночи трудно было заметить бегущую. К тому же Долинская неслась стрелою, не чуя ног под собою. Безумное отчаяние, смертельный ужас гнали ее вперед и вперед, придавая нечеловеческую скорость ее бегу. Андрюша, обвив ручонками шею матери, едва мог удержаться на ее груди. Он громко кричал и плакал, не понимая, отчего так стремительно бежит его матушка и кто может гнаться за ними.
Да и сама Долинская вряд ли сознавала, куда и зачем несется она в темноте ночи. Одна мысль жжет ее голову, томит мозг, наполняет безумным отчаянием потрясенную душу.
— Юрий умер… Юрия нет… Юрий не вынес мучений и погиб на дыбе…
Все остальное отходило от нее. Сама жизнь замерла в ней и клокотала лишь в одном орошенном кровью сердце. Она не слышала ни плача, ни криков Андрюши, ни его детской жалобы.
— Остановись! Куда ты бежишь, матушка? Мне страшно, страшно! Матушка, остановись! — рыдал насмерть перепуганный мальчик.
А Долинская все бежит и бежит без передышки.
Харчевня осталась далеко за нею позади… Дорога становится глуше, чернее… По бокам, как привидения, вырастают деревья, протягивая к ним корявые сучья… Они в лесу… Долинская бежит по лесу, но уже не так скоро, как прежде… Она задыхается… Сердце перестает биться… Звон наполняет уши… Голова кружится… Что-то быстрой волной подкатывает к горлу, и с громким стоном молодая женщина падает на траву.
Глава X
Чудесный охотник. Неожиданная встреча. Сказка-быль начинается
— Ату! Ату его! — громким, веселым криком несется по лесу.
Старый лес дрогнул и оживился. Редкое октябрьское солнышко бросает сквозь обнаженные от листвы верхушки деревьев свою меланхолическую осеннюю улыбку. Высокие липы, стройные, гибкие белоствольные березки и кусты дикого орешника протягивают к нему свои оголенные ветви… Любо им нежиться в это на диво выпавшее октябрьское утро. Золотое солнышко — редкий гость в осыпавшемся осеннем лесу.
— Ату! Ату его! — несется по лесу.
Целая кавалькада всадников мчится в чаще, зеленые охотничьи кафтаны «верховых», опушенные мехом и расшитые позументами, ярким пятном выделяются среди темного фона оголившегося леса.
Веселые крики, свист арапника, тявканье гончих — все это сливается в один сплошной веселый гомон. Первая смена псов уже спущена. Она несется за небольшим живым клубочком, вынырнувшим из кустов и стрелой помчавшимся по лесной поляне. За гончими несутся охотники на своих быстрых конях.
Впереди всех, на прекрасной вороной лошади, какую трудно, пожалуй, найти в конюшнях самого султана Мароккского, несется юноша. Свежее, правильное лицо его пышет горячим румянцем. Синие, лучистые глаза сверкают, как звезды. Яркие, пурпуровые губы улыбаются счастливой, радостной улыбкой. Из-под лихо заломленной набекрень собольей шапки падают золотистые кудри, струясь волною по стройным юношеским плечам. Юноша так еще молод, что кажется мальчиком, ребенком.
На нем такой же кафтан, как и у остальных охотников, только много наряднее и богаче. Отороченный соболем, с драгоценными запонами по борту он подпоясан серебряным поясом, за который заткнут серебряный рог. На собольей шапочке — дорогой аграф из сапфира, дерзко спорящий в блеске с синими глазами юноши. На ногах широкие русские шаровары из тончайшего сукна и высокие сафьяновые сапожки.