Сергей Андреев-Кривич - Крестьянский сын Михайло Ломоносов
— Великие дела, значит, задумал? — спросил Михайлу Сабельников, когда на следующий день они встретились уже втроем: он, Михайло и Шубный.
— Тесно мне тут. Куда ни повернёшься, всё плечом во что-нибудь упрёшься. Мало мне того, что вокруг.
— Мы же в этом живем? — заметил Шубный.
— Да, случается, ещё и похваливаем, — усмехнулся Сабельников.
Наступило молчание.
— Вот как, Михайло, — заговорил наконец Сабельников, — слушай меня. Присоветовать хотим тебе. И мне и Ивану Афанасьевичу тоже в своё время желалось такое, что, может, и не сбылось. И мы-то знаем, как от того на сердце нелегко. Дело, о котором задумался, на большой высоте, и, в случае чего, падать тебе с неё так, что и самой жизни решишься.
— Бери, Михайло, своё, бери. Не отговариваем. Напротив. Но — осторожно. Не рывком. Спокойной силой.
И Шубный крепко сжал в кулак большую мозолистую руку.
— Да… Жить-то, Михайло, человеку как надобно? — спросил Сабельников. — А так ему надобно жить, чтобы, доживши, к примеру, до моего — пятьдесят мне уже шесть — и оглянувшись назад, не запечалиться. Чтобы не казалось тебе, будто жизнь стороной обошла, тенями, не по свету прошла. Горше этого нет. Придумана пословица: «Прожил век за холщовый мех». Жизни-то всякой на земле много. И какое хошь, Михайло, дело человеку не заказано. По себе всё и бери. Поднимешь — твоё. И обида сердце чтобы тебе не грызла. Бывает, Михайло, и так: счастье твоё пройдёт мимо тебя, рядом, и ты его не заметишь. Жить надобно набело, а не начерно. Не думай, что живёшь ты и к жизни своей только ещё примеряешься, а потом, примерясь, ловчее с ней справишься. Нет. Двух жизней человеку не дано. Потому в одной своей не ошибайся. Как жить после будешь, вспоминай, что тебе говорили. И от сбывшегося оно, и от несбывшегося. А как своё не исполнится, душа в человеке навсегда надорванная остается. Каждому угадать себя надобно, судьбу свою увидеть. Человек под судьбой не без силы.
Вот обо всём этом Михайло сейчас и думает. Судьба? Какая она, его судьба?
Он стал смотреть на лохматые от пепла гаснущие угли. Тишина. Только слышно, как позванивают в темноте цепями стреноженные лошади.
Опять из-за реки долетела далекая песня. Проплыла лодка, тихо всплеснули воду весла, скрипнули уключины. Качнулись у берега деревянные поплавки сети под набежавшей от лодки легкой волной.
Михайло подбросил в костёр сучьев, из него полетели искры и белые хлопья золы, огонь побежал по еловым смолистым сучьям, затрещал, красные языки со свистом полетели вверх.
В осиннике раздался шум, и вслед за тем громко и беспокойно закричали всполошившиеся галки. Тревожно зафыркали кони, зазвенели цепями.
У костра спали две собаки. Они развалились, блаженно разморённые теплом. Когда раздался тревожный галочий крик и фырканье встревоженных лошадей, одна собака, которая и во сне тихо водила ухом, на всякий случай прислушиваясь, отчаянно вскочила сразу на все четыре лапы, мотнула головой, взвыла и, толком не разобрав дела, со всех собачьих ног бросилась в темноту. Другой пёс очнулся, со сна ничего не понял, замигал, осмотрелся вокруг — и помчался за приятелем.
Михайло встал, приготовил ружьё. По ночному делу всякое бывает.
Псы пофыркали, полаяли, поискали, ничего не нашли и быстрой иноходью выбежали из лесу. Одна собака, побольше, с клочковатой бурой шерстью, на ходу всё наскакивала на другую, рычала, норовила схватить её за шею; другая, в ответ, скалила зубы и огрызалась. Наконец псы подбежали к костру. Большая собака, осклабясь и опустив хвост, ткнула морду в колени севшему опять к костру Михайле.
Михайло почесал пса за большими мягкими ушами, тот ещё глубже просунул морду в колени, разомлел, приник брюхом к земле, раздвинул передние лапы и радостно побил тугим, сплошь утыканным репьями хвостом о землю.
Другой пёс угрюмо улёгся на старое место и отвернулся, видимо недовольный своим приятелем, который безо всякого дела устроил переполох.
— Ну ладно, ладно. Иди, иди.
Пёс встал, лизнул в ухо Михайлу, повилял хвостом. Затем он отошёл в сторонку, присел, завел быстро лапу, подрал когтями шею, то место, куда давно впилась бешеная блоха, потом согнулся в дугу, поискал на ляжке другую тревожившую его блоху, порычал на неё. В конце концов он успокоился, подошёл к своему ворчливому, но верному другу и лизнул его в морду. Тот не удостоил его ни малейшим вниманием. Покрутившись несколько раз вокруг себя, потоптав место, пёс свернулся калачиком, привалился спиной к приятелю, вздохнул и задремал.
Снова всё тихо.
Сидя у костра и упёршись руками в подбородок, Михайло смотрел, как тонкое пламя бежало по веткам и, вспыхнув, гасло на кончиках сучьев. Он снова лег на тулуп и закрыл глаза. Ему вспоминался дальнейший разговор.
— Теперь ты вот что скажи, — проговорил Сабельников. — Стало быть, ты решил про себя: науки. А науки — куда? Для чего?
— Науки для того, чтобы человеку было всё меньше страху и всё больше понимания и разумения. А от того жить много легче и лучше.
— Значит, науки для лучшей жизни?
— Да, — ответил Сабельникову Михайло.
— Жизнь чтоб поскладней была, уж как нужно, — покачал головой Шубный. — Неслаженного ой как много! А от наук жизнь будет лучше для всех? Как думаешь?
— От наук всем выгода, — ответил Михайло.
— Правильно думаешь, — заметил Сабельников. — Одно — верить, другое — знать. Тут ты руками возьмёшь. Сам для себя устроишь.
— Дядя Семён… Спросить тебя хочу…
— Ну, спроси.
— Помнишь, как отец Василий числа испугался, об «Арифметике» Магницкого тебе я тогда рассказывал?
— Помню. Это отец Василий числа боится: может, оно ему во вред станет, беспокойство причинит. Опасается, знчит. А богу-то чего ж числа бояться? Ну и по мне так: что числу полагается, пусть оно то и возьмёт.
— Будто, дядя Семен, не сказал ты того.
— Э, брат, я тогда при отце Василии всё должен был выложить? Запомни: противное тому, что думаешь, не говори, но всего, что думаешь, тоже не говори. И вот ещё что. Путь, который ты выбрал, трудный. А по трудному пути сторожко идти. А ты, видим, бережёшься мало. Нужен глаз да глаз. Ты же иногда по самому краю идёшь, не остерегшись. Да. И острые углы — видать, они у тебя в нраве — обламывай. Ни к чему они. В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не намахаться руками, а верх взять. В какой миг и остеречься нужно, от удара уйти. А потом вдвойне ты получишь.
— Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми. Разгадай её. Не к чему от чужой хитрости страдать.
Сабельников сказал задумчиво:
— В жизни не оплошать надо. Не ниже своего брать. Ты, Михайло, сказал: Магницкий и Смотрицкий. А за ними для тебя что-нибудь есть?
Михайло ответил:
— Надо думать — есть.
— Что?
— Ещё большая наука.
После этого Шубный и произнёс те слова, о которых думал Михайло неотступно:
— Ты сказал, что и сейчас тебе тут тесно. А с большими науками каково будет? Здесь ли тебе судьбу свою пытать?
Шубный ли впервые заронил в душу Михайлы Ломоносова эту мысль или, может, она пробуждалась и у самого Михайлы? А кто позже наставлял другого куростровца — Федота Шубина, куростровского крестьянина и косторсза, ставшего великим русским скульптором? Кто натолкнул будущего профессора и академика, члена Болонской академии художеств на его смелый путь? Не его ли отец — тот же Иван Афанасьевич Шубный?
Северная мглистая ночь кончалась. Поредела темнота, по зеркальной воде прозыбил дорожку ветерок, сорвался с воды и полетел в осинник, всколыхнул и растревожил беспокойную листву. Внизу, над землей, ещё густела мгла, в которую вплетался сырой туман, поднимавшийся с поросших осокой и ольшаником низин, а на высоте уже золотом горели края чистых облаков. За двинскими рукавами по небу светились розовые полосы утренней зари. Из долов снялся ночной туман, развалился в сырые клочья; они разошлись в стороны и дымно растаяли в утреннем воздухе. В озёрных зарослях проснулись утки, сбились в пары и стайки и дружно полетели над водой. Из трав и лесных гнёзд поднялась всякая птица. Солнце красным краем тяжело выплыло над задвинскими лесами, и по речной мелкой волне пробежали тёплые золотые блики.
Михайло спустился к реке, отплыл от берега и принялся выбирать из холодной, дымящейся утренним паром воды большую ставную сеть.[23]
Глава восьмая
СИНУСЫ, СЕМИДИАМЕТРЫ, РАДИКСЫ[24]
Когда по осенней холодной Двине, берега которой уже припорошит снежок, отцовский гуккор поднимался от Архангельска к Холмогорам и, разбив хрусткие ледяные забережни,[25] подходил к Курострову, тогда кончалась мореходная страда, и Михайло Ломоносов обращался к наукам.
В сентябре похолодает, пойдёт засиверка,[26] посыплет с неба ледяная крупа, прошумит по тесовым крышам; а там незаметно подойдёт и зима, замельтешит над Куростровом первый крупный снег, поднимутся над избами тёплые зимние дымы, лягут под лёд двинские рукава — и наступит зимняя досужная пора.