Борис Савинков - То, чего не было (с приложениями)
– Вы арестовали моего сына, вы держите его в тюрьме, и нам, родителям, совершенно неизвестно за что, – заторопилась я. Он тотчас же прервал меня:
– Да, арестовали! Да, держим в тюрьме! А родителям мы и не обязаны объяснять за что.
– Но мой сын не мог совершить государственного преступления в дороге. Он жил у нас девять месяцев, мы знали каждый его шаг, и вдруг, когда ему разрешено ехать на Урал, вы здесь, в Москве, перехватываете его и арестуете! За что?
– Повторяю вам, сударыня, я не намерен объяснять за что! Арестовали – значит, так нужно было.
– Но ведь это незаконно! – сказала я. Он только усмехнулся.
– Не вам об этом судить. Имею честь кланяться.
– Но разрешите же мне хоть свидание! – закричала я.
– Поручик Орчинский, поговорите с этой госпожой! – И… только я и видела генерала.
Участь моего сына оказалась в руках двух жандармских поручиков. Один из них носил совершенно неподходящую для своего ремесла фамилию Анжело. Я должна сказать правду, о нем у меня не осталось дурного воспоминания. Он был еще очень молод, жандармский мундир надел недавно и еще сохранил в себе кое-что человеческое, разумеется, в пределах служебного долга. В нем была мягкость, не та фальшивая, известная каждому побывавшему в жандармских руках, а настоящая, житейская. Его товарищ Орчинский был жандарм с ног до головы, в самом противном значении этого слова; жандарм по призванию, обладавший истинным талантом доводить людей до отчаяния, до безнадежности. Впрочем, я говорю только за себя; каков он был с другими, я не знаю; но возненавидел ли он почему-либо особенно меня или ненавидел за что-либо сына, я не могу решить; знаю только, что для нас обоих он был истинным палачом.
Мне в жизни как-то случилось увидеть выражение глаз кошки, когда она играла с пойманной мышью: оно было так злорадно, что с тех пор мне противны кошки. Такое выражение глаз было у поручика Орчинского.
Обыкновенно, прежде чем он подумает допустить меня до разговора с ним, мне приходилось сидеть в передней не менее часа. Затем меня звали в комнату, где он ждал меня за столом. Тут же стоял, может быть, нарочно поставленный стул, на который он никогда не приглашал меня сесть, как бы длинен ни был наш разговор. Сам же он сидел, закинув ногу за ногу, откинувшись на спинку кресла, и с злорадным выражением глаз всегда отказывал мне, хотя бы в самой невинной просьбе. Тогда я всегда вспоминала гнусную кошку. Предлоги для отказов у него были бесчисленны. Надо знать, что я жила и проживалась в Москве единственно ради сына, чтобы понять, какое значение имели для меня свидания с ним!..
Поручик Орчинский всегда утверждал, что по закону он обязан давать мне свидания раз в десять дней, хотя я знала наверное, что как приезжая я имела право видеть сына два раза в неделю. Но кому было жаловаться? Не генералу же! Я понимала, что это бесполезно. К тому же у Орчинского всегда были наготове десятки явно выдуманных предлогов: то не хватало офицеров, то белили здание, то боялись эпидемии, то ожидали посещения какого-то сановника и так без конца.
– Но ведь я приезжая! – говорила я.
– А мне какое дело? – отвечал он.
– Мой сын нездоров! – пробовала я его тронуть.
– Вылечат! – был лаконический ответ.
– Но я бы хотела навестить его! – настаивала я.
– Свидание с нежной маменькой может повредить его здоровью! – с злорадным смехом говорил синий мундир.
Один раз, доведенная до отчаяния, я сказала ему, глядя на него в упор, вне себя от негодования:
– Поручик, у вас, верно, никогда не было матери!
– Не помню-с! – лаконично ответил он.
И все эти издевательства были так себе, ни с того ни с сего! Я его раньше не знала и после, к счастью, не встречала.
Он также меня совсем не знал. Была ли то профессиональная злоба? Была ли месть сыну за упорное молчание на допросах? Не знаю. Но я жестоко страдала от такого обращения.
На своего товарища Анжело он имел огромное влияние. Тот был еще неопытен и, видимо, ему подчинялся. Однако не раз случалось, что после отказа Орчинского мне в свидании с сыном в переднюю выходил Анжело и тихо говорил: «Приезжайте в семь часов – я там буду и допущу!» Или брал принесенные сыну книги и говорил: «Пересмотрю сегодня, завтра он получит!»
А через Орчинского книги доходили через десять дней. Понятно, что я чувствовала к Анжело живую благодарность.
К сыну тоже он относился корректно: присутствуя при свиданиях, подавал ему руку, брал газету для чтения, не слушая будто бы нашего разговора, вместо двадцати минут – сидел час.
Если можно иметь доброе чувство к жандарму, я его сохранила к поручику Анжело. Да и сын мой, когда был выпущен на свободу, счел возможным пожать руку только ему.
Но таким, однако, он был только тогда, когда его не видел Орчинский; при нем же он не смел выказывать человеческие чувства. Я очень хорошо запомнила разговор между ними, услышанный мною во время обычного ожидания в передней. Оба были в соседней комнате, была упомянута моя фамилия; я прислушалась.
– Как-никак мать! – сказал Анжело.
– Фю-фю-фю! – засвистал Орчинский. – Мало тут матерей шляется!
– Бросила семью, живет одна-одинешенька для сына, никого здесь у нее знакомых! – все еще соболезновал первый.
– Ну ты разнежился! – заорал второй. – Небось такое же отродье, как и сын! Обыскать бы ее как следует, пошарить – так я уверен, что тоже можно бы под замок посадить. Глуп ты еще, я вижу!
И Анжело в этот день отказал мне в свидании.
Сына в этот раз я нашла не в тюрьме – тюрьмы все были переполнены. Царство Плеве сказывалось во всем: хватали направо и налево, целыми партиями отправляли в Сибирь, и никакого снисхождения к малейшему проявлению свободомыслия не было. Сын был помещен в Сретенской части. Когда я, в первый раз приехав на свидание, въехала во двор части, я прямо против ворот в окне за решеткой увидела его голову. У меня немного отлегло от сердца. Был июнь месяц, окно было открыто, и он мог видеть происходящее во дворе. Правда, хорошего видеть не приходилось: привозили пьяных десятками, да усердно колотили их. Но все же это была не настоящая тюрьма. Как он мне обрадовался, увидев меня из окна! Как замахал платком! Сердце мое трепетало: опять взаперти! Но когда его привели в приемную, я могла свободно его обнять. Однако, едва я спросила, за что он опять арестован, как из-за газеты раздался голос Анжело: «По делу говорить не полагается!» Сын только пожал плечами.
Как бы то ни было, положение сына относительно, конечно, было сносно. По крайней мере он не задыхался: окна были открыты, и заключенные могли переговариваться, а и это уже много для узников. С своей стороны я делала, что могла, чтобы облегчить сыну жизнь: снабжала его книгами, хорошей пищей, цветами… Но добиться, за что он был арестован, не было возможности. На все мои вопросы господа жандармы отвечали так, чтобы можно было предположить самое худшее. Но я знала хорошо, что преступления со стороны сына быть не могло. Знала я и повадку жандармов преувеличивать во много раз вину политиков.
Время быстро летело от свидания к свиданию, и подошел август. Мои младшие дети учились в гимназии, и наступавшее учебное время требовало настоятельно моего присутствия дома, пока не наладятся их уроки. Что было делать? Бесконечно жаль оставить сына одного в Москве, где у него не было ни души близкой, невозможно было также не позаботиться о младших. Я решилась добиться узнать хоть приблизительный срок освобождения сына, чтобы, устроив все дома, вернуться к этому времени. Мне пришлось говорить об этом с Орчинским. Узнав, что мне необходимо ехать, он как-то оживился, и в глазах его мелькнуло странное выражение. Он вдруг стал вежлив и словоохотлив.
– Конечно, конечно, поезжайте! – советовал он. – Надо еще навести справки, получить ответы, вероятно, мы через месяц отпустим вашего сына продолжать путь на Урал!
Я была рада и этой надежде. Могла ли я подозревать, что мне готовили западню?
Но, прежде чем ехать домой, я ранее проехала в Петербург, надеясь сделать там что-нибудь для него. Директор Лопухин меня тотчас же принял, но, к моему изумлению, оказалось, что он ничего не знал о задержке сына в Москве. Он отнесся к этому серьезно, обещал немедленно узнать, в чем дело, и сказал мне на прощанье:
– Я думаю, что тут какое-то недоразумение, иначе у нас в департаменте было бы что-нибудь известно!
– Хорошо недоразумение! – не удержалась я. – Из-за недоразумения держать человека уже три месяца взаперти!
Лопухин сконфузился немного и сказал, что если это так окажется, то он допустит сына вернуться в Петербург держать экзамен в Горном институте прежде исполнения приговора.
Окрыленная этой надеждой, вернувшись домой, я несколько успокоила встревоженного мужа этим обещанием. Значит, дело было не так плохо, и нашим тревогам мог настать скорый конец. Не тут-то было! Пока я устраивала младших детей, от сына получались письма, но что-то уж очень короткие: он писал только, что здоров и ни в чем не нуждается. Краткость эта меня тревожила: обыкновенно он писал обстоятельные. Поэтому, наладив кое-как учебную часть младших, в начале сентября я поспешила опять в Москву, тотчас же отправилась в жандармское управление и вызвала Орчинского. После обычных приемов ожидания, он наконец вышел ко мне. Лицо его имело злорадное выражение, и он иронически улыбался.