Григол Абашидзе - Долгая ночь
Всюду в столице Торели, оглядываясь по сторонам, удивлялся переменам. Всюду чинили, латали, обновляли разрушенные дома. Во многих местах возводились новые здания. В торговых рядах и лавках, тоже восстановленных, парило оживление, почти как в мирное время. Но многие дома и целые улицы все еще стояли покрытые сажей, с выбитыми стеклами и напоминали больше ямы и логова первобытного человека, нежели жилища современных людей.
Издали бросались в глаза поднимающиеся в небо леса над Курой: на месте бывших палат Русудан возводились новые, еще более пышные палаты. Бесчисленные вереницы арб со всех сторон тянулись к месту стройки. Они везли известь, камень, доски. На лесах и вокруг лесов был настоящий муравейник. Каменщики, плотники, подносчики камней трудились там.
На узенькой улочке внимание Торели привлек отсвет огня из гончарной мастерской. Что-то потянуло заглянуть и в саму мастерскую. В глубине полутемного помещения топилась печь, обжигались горшки, кувшины и миски. Недалеко от порога сидел на чем-то низком по-прежнему заросший бородой слепой Ваче. Он бренчал на чонгури и низким голосом про себя напевал какую-то песню.
Торели тотчас спешился, зашел в мастерскую, обнял и расцеловал своего несчастного друга. Ваче отложил чонгури, подвинулся, давая место Торели. Поэт присел рядом со слепцом на обрубке бревна.
— Ну как ты, что делаешь, зачем забрел в мастерскую?
— Копчу небо. Ни один живой человек не может жить без работы. Вот я и устроил себе эту маленькую мастерскую, леплю посуду, обжигаю. Глаз у меня нет. Но во время работы я руками вижу лучше, чем зрячий. Теперь это уже не пальцы живописца, а пальцы гончара.
Ваче вытянул руки и поразительно быстро заиграл пальцами, точно крутился в это время гончарный круг и под пальцами была мягкая глина, а не пустое место.
— Цаго, — крикнул Ваче в глубину мастерской, — Цаго, покажи гостю, какие кувшины и пиалы научился я делать.
Услышав имя Цаго, Торели смутился. Ваче, должно быть, догадался о смущении гостя. Он опустил голову и негромко, как бы извиняясь, сказал:
— Мою дочку зовут Цаго. Она всего лишь на два года моложе твоего Шалвы.
У полок с готовой посудой появилась девочка. Она снимала на выбор пиалы, кувшины, суры и азарпеши. Торели с восторгом разглядывал изящные изделия слепого. Исполненные в форме разных зверей суры и чинчилы, украшенные строгим, но красивым орнаментом пиалы были действительно редкими образцами искусства.
— Прекрасно, изумительно, великолепно! — то и дело восклицал Торели. — Ты молодец, Ваче. Дар первейшего художника Грузии не пропал и здесь.
— Тебе и правда понравилось? — обрадовался Ваче как ребенок, больше чем тогда, когда видные сановники хвалили его живопись во дворце Русудан. — Тогда возьми себе на память лучшее, что здесь есть. Цаго, отложи гостю павлинью суру и чинчилу в виде маленькой лани. Остальное пусть гость выберет сам на свой вкус.
Торели начал отнекиваться, но, видя, что подарков не избежать, отобрал некоторые вещи, отложил их в сторону, а сам снова сел рядом с Ваче.
— Бренчишь на чонгури?
— А что делать, Турман. Под чонгури лучше поется. А без песни, как и без работы, я не могу. Много горечи на душе. Отвожу душу песней, подбираю музыку к разным стихам.
— Вот как! Тогда прими и от меня подарок. Я только что закончил «Восхваление» Шалве Ахалцихели. Цаго тебе прочитает, и если стихи тебе понравятся, то под чонгури будешь их петь. — Торели достал из сумы список «Восхваления», уложил туда подаренную посуду и поднялся.
— Твои стихи, наверно, хороши, их легко будет петь под чонгури. Ваче стал ощупывать рукопись. — Подберу мотив, передам другим слепым музыкантам, мы здесь — друзья по несчастью — часто встречаемся друг с другом.
— Делай как знаешь. Я теперь пойду, но скоро я вернусь и тебя вместе с Цаго возьму погостить к себе в Ахалдабу.
— Спасибо тебе, Турман, не забываешь бедного слепца. Спасибо. — Ваче обнял плечи Торели своими огромными руками.
Подъезжая к летней резиденции царицы, Торели почувствовал, что волнуется. До сих пор он как-то не задумывался, зачем он едет. Теперь, когда цель поездки была близка, на него напали сомнения. Вместо заказанного первым министром «Восхваления» Русудан он везет «Восхваление» Шалве Ахалцихели. В его «Восхвалении» осуждаются беспечность, себялюбие, корыстолюбие людей, управляющих страной, то есть тех самых людей, которым он везет теперь свою поэму. Вероятно, она не доставит им удовольствия, вероятно, и царица, и все царедворцы останутся недовольны и даже разгневаются. Торели никогда не приходилось еще испытывать на себе высочайший гнев.
Из буйной зелени показался вдали дворец царицы. Царские слуги, придворные вышли встречать Торели, уже раскрылись перед поэтом двери, возвращаться поздно, надо идти вперед.
К счастью, ни царицы, ни первого министра сейчас, с утра, не было во дворце. «По крайней мере, не заставят читать „Восхваление“ вслух, — думал Торели. — А когда я уйду, пусть читают и наслаждаются». Поэт оставил списки «Восхваления» для передачи царице и Арсению, а сам, не мешкая ни минуты, покинул дворец и заспешил к себе в Ахалдабу.
Турман снова прочно засел в своем имении — ухаживал за посевами, за виноградником, за садом. Он целыми днями, как простой крестьянин, работал лопатой или топором. Он полюбил аромат подсыхающей на сено травы, запахи свежевзрыхленной земли. В эту минуту затихала боль в сердце, притуплялась печаль, забывались все беды и горести.
К тому же было еще одно, что скрашивало жизнь и веселило сердце. Это мальчик Шалва, растущий сильным, стройным, трудолюбивым и умным. Шалва скоро сделался вожаком всех деревенских мальчишек. Он командовал даже ребятами гораздо старше себя. Позови Шалва, и тотчас все сбежались бы на его зов. Поведи он их за собой, и все как один пошли бы. Прикажи броситься в бурную реку, и все, не раздумывая, выполнили бы приказ.
Торели молился на маленького Шалву, потому что это было единственное, что заполняло отцовское сердце. Общался Торели и с крестьянами, присматриваясь к их жизни, к их характерам, к их приемам труда. Впрочем, он сам вскоре стал походить на крестьянина. О своей внешности он не заботился теперь, как прежде, отпустил бороду, редко смотрелся в зеркало, не скрывал седин. Плечи его немного опустились, а руки как будто стали подлиннее. Пройдя через испытания, которых хватило бы на несколько жизней, он забыл о светском лоске и совсем потерял вкус к придворной изысканной жизни. В гости он ни к кому не ходил, зато и его никто не навещал в уединенном имении в Ахалдабе.
Однажды, возвращаясь из виноградника, Торели услышал песню. По дороге гнали отару. За овцами с обеих сторон, высунув языки, бежали лохматые овчарки. Скотоводы возвращались с летних пастбищ. Громкое блеяние овец, разноголосое блямканье колокольчиков, шарканье бесчисленных копыт, лай собак, окрики пастухов — все это слилось в общий шум, взбудораживший деревню. Солнце заходило за край холма. Пастухи остановили отару у околицы села, чтобы расположиться на ночлег. Утомленные жарой, пыльной дорогой и дальним переходом, овцы тотчас сгрудились и затихли. Пыль, поднятая отарой, постепенно рассеялась в воздухе. Через некоторое время, когда все окончательно затихло и успокоилось, послышался звук пандури и полилась песня.
Деревенские люди любят пение пастухов. Поэтому вскоре к костру потянулись крестьяне из деревни. Торели тоже пошел за ними. Вокруг пастухов, образовав плотный круг, стояли крестьяне. Из середины круга раздавалось бренчанье струн, и сильный звучный голос певца выводил песню. Голос поющего с каждым словом креп, становился увереннее, песня мужественно звучала в тишине.
Кто говорит, что то был бой,
То с неба гром упал,
Когда стояли мы с тобой
Среди Гарнисских скал.
Узнав свои стихи, Торели вздрогнул и похолодел. Сердце его часто забилось, к горлу невольно подступили слезы. Кое-как справившись с волнением, он отошел в сторону и сел на камень, чтобы слушать, никому не мешая.
О горе, горе, горе мне
Не умер вместе с ними я.
Песня все набирала высоту. Струны пандури рокотали, то осуждая, то призывая, то словно плача. Крестьяне слушали затаив дыхание. У многих на глазах заблестели слезы. Безвестный певец пел теперь последнюю главу из первой части «Восхваления», пел славу Ахалцихели и отваге рыцарей-месхов. Кое-где он вставлял свои слова, но Турман не обращал на это никакого внимания.
Все последние месяцы Торели чувствовал себя очень одиноким, хотя, может быть, сам не признавался себе в этом. Он чувствовал, что всеми забыт, никому не нужен, никто больше не интересуется не только его геройством и его подвигом во славу родины, но и его стихами.
И вот в одну секунду рассеялись все сомнения Торели. Оказывается, его стихи поют в народе. И уж если они проникли в те далекие горы, откуда возвращаются теперь эти пастухи, значит, они распространились и ближе, по долинам и холмам всей Грузии. Они звучат на пастбищах, по деревням, как звучат здесь, на окраинах Ахалдабы, и призывают грузинских рыцарей на новые подвиги.