Михайло Старицкий - Буря
— Эх, брате! — вздохнул Богдан. — Добре, да добро это только лишь на бумаге… Затем–то мне и прибавил наияснейший круль: «Бессилен–де я, как видишь сам, поддержать, укрепить свои наказы, а вы же сами воины и можете постоять за свои права; вам их топчут насилием, гвалтом, так и вы защищайтесь таким же способом, ведь есть же у вас рушницы и сабли».
— О, правда! — вспыхнул Богун. — Маем рушницы и сабли, и клянусь господом богом, что дадим мы чертовскую им работу! Гей, козаки, товарищи, друзи, — крикнул он звонким голосом. — Бросим под ноги все домашние расчеты и споры и ударим все дружно на лютого ворога, да ударим так, чтоб сам сатана задрожал в пекле!
— Так! Ударим все, как один! — загремела толпа, и оживленные лица вспыхнули у всех решимостью, а глаза засверкали отвагой.
— Я знал, что низовцы сразу протянут на доброе, святое, общее дело свою могучую руку, — выпрямился и словно вырос Богдан; голос его окреп и звучал теперь властно. — Я везде разослал вестунов, чтоб оповестили мученику–народу, что слушный час, час освобождения от египетского ига, настал, народ только и ждет этого клича… Ему один конец… Стон ведь и ужас стоят везде от ляшского ярма!
— В поход сейчас! — обнажил саблю Богун.
— В поход! Всем рушать! Веди нас! — заволновались все, забряцали оружием.
— Без помощи? — возразил Богдан.
— Ударим и разнесем! — поднял кулак Чарнота.
— И Москва, единоверная соседка, под боком, — вставил Бабий.
— Московское царство с Польшей мир заключило{73}, — заметил Богдан, — и вряд ли его нарушит; а Крым на Польшу зол: она ему вот третий год дани не платит, так он. за свое да с нами еще так ударит на ляхов, что любо… ведь татаре нас только и боятся… мы оберегаем добро нашего ворога, а коли мы их попросим на помощь… так они — «гаш–галды»… Там у меня есть и приятели, и побратым даже — перекопский паша Тугай–бей{74}.
— Неладно только что–то… — почесали старики поседевшие уже чуприны. — Словно неловко: защищать идем веру с неверою.
— Не грех ли? — уставился глазами в землю бандурист и покачал задумчиво головой.
— И грех–таки, и стыд подружить с бусурманом, — поднял горячо голос Тетеря, обрадовавшись, что поймался Богдан на плохом предложении. — Ведь его только впусти в родную землю, так он опоганит и церкви… и с нас сорвет польский гарач[69].
— Что ты плетешь? — крикнул Богун на Тетерю. — Татарин хоть и нехрист, а слово держит почище католиков и поможет скрутить нам заклятого врага… Тут каждый лишний кулак за спасибо, а он что–то крутит да вертит хвостом.
— Да и церквей наших он не тронет, — вставил Кривонос. — А христиане твои их отдают арендарям на хлевы.
— Орудуй, орудуй нами, Богдан! — завопили все.
— Сегодня, братья мои любые, думаю в Сечь, — просветлел и ободрился Богдан, — а завтра и в Крым; там оборудую всем я справу, а тогда с богом…
— Слава! Слава Богдану! — замахали шапками козаки.
— А мы тем временем запасемся оружием и припасами, — заметил отрезвившийся сразу Сулима.
— Вот вам ключи! — выступила вперед вдруг Настя, разгоревшаяся, что мак, с сверкающими агатом глазами. — За веру, за волю все нажитое добро отдаю… Берите его, славное лыцарство, на поживок!
— Вот так Настя! Сестра козачья! Орлица! — загалдели кругом восторженные голоса, а Сулима с Чарнотой бросились ее обнимать.
— Мы тоже все, что есть у нас, отдаем на святое дело, — начали сбрасывать с себя и серьги, и кораллы дивчата.
— Ну, и шути с дивчатами! — загорелся Богун. — Да коли у нас такие завзятые сестры, так я готов и с голыми кулаками ударить на врага, ей–богу! Только скорей бы: чешутся руки!
— Орел! — обнял его растроганный Кривонос. — Вот и я таки дожил до пиру, — уж и напьюсь, уж и погуляю, и посчитаюсь кое с кем!
Начали обниматься козаки и с запорожцами, и с голотой, но это уже были не пьяные, дешевые объятия, а это было братанье на жизнь и на смерть, это было забвение и прощение всех взаимных обид и слитие душ во единый великий дух, окрылявшийся на спасение родины, на защиту веры, на бессмертную славу.
— Сроднимся все! Сольемся в одну реку и потопим врагов! — раздавались то там, то сям возгласы и разразились наконец общим единодушным криком: — К оружию, братья! До зброи! Веди нас, батько Богдане, всех на врагов. Ты наш атаман и вождь!
— Не сгинет Русь с таким батьком! — махал торбаном[70] Бабий.
— Нет ни у нас, ни на целом свете лучшего вождя, как наш Хмель! — надрывался Чарнота.
— Атаман! Атаман! — зашумели кругом разгоряченные головы, и поднялись шапки вверх.
— Что атаманом? — гаркнул Богун. — Гетманом пусть будет Богдан, гетманом и Запорожья, и всей Украйны. — Да, звезды гаснут при солнце, — воскликнул вдруг и Тетеря, бросивши свою шапку под ноги Богдану, — кланяюсь нашему славному гетману, нашему атаману и вождю.
За шапкою Тетери полетели к ногам Богдана и шапки, и шлемы, и шлыки.
Смущенный стоял Богдан и молча кланялся во все стороны: неиспытанное волнение зажгло ему краской лицо; великое дело, вручаемое ему, подняло высоко его голову, необъятное чувство и страха за ответственность, и радости за доверие к нему, и воодушевления за благо народа наполнило грудь его священным трепетом и затруднило дыхание.
— Спасибо вам, товарищи, други верные, спасибо за честь и за славу, — наконец овладел он своим голосом, — но она чересчур велика, не по мне, есть постарше и подостойнее.
— Не ко времени теперь церемонии, друже, — протянул Богдану руку растроганный Кривонос, — сам знаешь, что ты только один можешь стать во главе такого великого дела, грех и позор даже подумать отказаться.
— Просим! Кланяемся! Богдану–гетману слава!
Не выдержал Богдан такого напряжения, охвативших его пламенем чувств, и заплакал; на его вдохновленном отвагой и надеждой лице играла радостная улыбка, глаза сверкали гордым счастьем, а между тем из них неудержимо срывалась слеза за слезой.
— Не отчаивался я, дети мои, братья… — распростирал он всем руки, — вся жизнь моя… вся душа… все думки за вас и за мою несчастную отчизну… только рано еще про гетманство думать, дайте срок… отшибем сначала врага… а потом уже всею землей… всем миром помыслим… Теперь же вождем вашим быть согласен и кланяюсь всем за эту великую честь низко…
— Богдану Хмелю, атаману нашему слава! — заревели все, окружив волновавшеюся стеной батька.
— О, задрожит теперь панская кривда в хоромах! — выхватил из ножен свою саблю Богун.
— Мы их, клятых, окрестим в их власной крови! — гаркнул Кривонос.
— На погибель им, кровопийцам! Смерть врагам! — засверкали в воздухе клинки сабель.
— Да, погибель всем напастникам и утеснителям нашим! — возвысил грозно голос Богдан. — Я чувствую, что в груди моей растет и крепнет богом данная сила. Да, я подниму бунчук[71] за край мой родной, я кликну к ограбленным, униженным детям клич, и все живое повстанет за мной, поднимется, как роковой вал в бурю на море, и потопит в своем стремлении всех наших врагов. К оружию же, друзья мои! На жизнь и на смерть! — взмахнул энергично своею саблей и новый атаман.
— За веру, за край родной! — загремело громом кругом, и сотни рук протянулись к шаплику, подняли его с своим новым батьком–атаманом на плечи и понесли к лодкам, стоявшим у берега Днепра наготове.
XLVIII
Ровная, благодатная весна разлилась сразу во всей Украйне. Зацвели дикими цветами безбрежные степи. Зеленою, убегающею цепью раскинулись стародавние могилы. Закипела в степи новая, молодая жизнь. Раздались в высоком небе звонкие песни и крики невидимых для глаза птиц. Потянулись едва приметными треугольниками дикие гуси и журавли. В высокой траве деятельно захлопотали куропатки и перепела. Воздух стал полон живительного, опьяняющего благоухания свежих трав и диких цветов.
Стоял ясный и теплый весенний день. Медленно плыли по высокому небу легкие, белые облака. Веял теплый ветер и перебегал мелкими волнами по зеленому морю степи. По узкой дороге, вьющейся среди изумрудных, усеянных цветами равнин, подвигался неторопливою рысцой отряд польских гусар. Впереди отряда ехали три всадника; старший из них, сидевший на добром, широкогрудом коне, принадлежал, по одежде, к числу коронных гусар. Немолодое лицо его, с мохнатыми седыми бровями и такими же длинными усами, выглядывавшее из–под грозного гусарского шлема, казалось сразу суровым; но кто встречался со светлым взглядом его добрых голубых глаз, сразу же убеждался в его бесконечном добродушии. Собеседник старого гусара имел чрезвычайно благородное и разумное лицо; возраст его трудно было определить: он был не слишком стар и не слишком молод, не слишком красив и не слишком дурен, словом, человек средних лет. Его спокойная, уверенная речь и такие же движения обличали человека, имевшего частые сношения с высокими особами. На нем была простая военная одежда; но великолепный конь всадника свидетельствовал без слов о том, что владелец его мог бы без труда нарядиться в самые роскошные ткани, если бы имел хоть какое–нибудь пристрастие к щегольству. Третий всадник принадлежал по всему своему внешнему виду к числу тех средних удобных людей, которых всегда имеют при себе значительные особы для придания своему появлению большего торжества.