Иван Шмелев - Лето Господне
А мы это давно заметили: никогда еще не было такого. Начало июня только, а фуксии — все в цвету. Наливали бутоны олеандры, расцвело белыми цветочками восковое деревцо, которое не цвело давно; раскрывал алую звезду змеистый кактус, зацветающий через десять лет; покрывалось нежно пахнущими беленькими звездочками чайное деревцо, алели кончики гроздочков на гераньках. Но все это цвело и прежде, вразброд только. А в это лето случилось совсем необыкновенное: расцветали самые редкостные цветы. Любимый апельсинчик отца, который не цвел три года, весь покрылся душистыми, будто из бело-белого воска, цветочками, похожими на жасмин, с золотыми ниточками внутри, и даже, приметила тетя Люба, — «скоро зародится апельсинчик!» Сейчас же сказали отцу, и он попросил показать ему апельсиновое деревцо, только нести осторожно: могут опасть цветочки. Ему принесли на подносе, он полюбовался, понюхал осторожно, долго смотрел и покачивал грустно головой.
— Нет, унесите, очень пахнет… — сказал он, морщась, — и ландыши.
Все дивились, как рано цветут цветы, как сильно. А больше всего дивились, что собирался раскрыться «страшный змеиный цвет», — большая арма в зеленой кадке. Никогда не цвела она. А теперь, из самой середки, откуда выходили длинные листья, похожие на весла, вытянулся долгий зеленый стебель с огромной шишкой. Еще на «Крестопоклонной» заметил его отец. Матушка сколько раз просила выбросить его вон, — «сколько он нам несчастья принес!..» — но отец не хотел и слышать, смеялся даже: «что же, преосвященный несчастья хотел дедушке, подарил-то?!» И вот, в это лето, «страшный змеиный цвет» выбросил долгий стебель и наливает цветок-бутонище. Видавшие его в теплицах рассказывали: «как змеиная голова цветок! пасть огненная, как кровь… а из нее то-нкое, длиннеющее жало, сине-желтое, будто пламень!» И садовник-немец из Нескучного тоже говорил — «ядовитый-змеиный голова… ошень жютки!».
Гости глядят на бутонище и шепчутся и все покачивают головой. Я разбираю в шепоте: «и этот еще, страшенный… и все цветы! это уж всегда к чему-то». К чему-нибудь страшному? Боюсь и думать, страшно от этих слов — «к чему-то». Но зачем же тогда сажают цветы, и все хотят, чтобы они цвели? И вдруг, вспоминаю радостно, как умная тетя Люба говорит про разные приметы: «все это бабьи сказки!» И вот, когда бабка Надежда Тимофеевна, дяди Егора мать, костлявая-худящая, похожая на Бабу-Ягу, и такая-то скряга, прошамкала над моим ухом, глядя на «страшный змеиный цвет», — «это уж неспроста… не к добру-у…» — я испугался и рассердился — крикнул: «все это бабьи сказки!» Она хотела схватить меня за ухо, но я отскочил в высунул ей язык. Она так и зашипела-зашамкала: «ах, ты, пащенок… выпороть тебя!» Пожаловалась матушке, но та только отмахнулась: «ах, оставьте, тетушка… не до того мне».
Обедали без отца. Он поднялся было, Горкин его поддерживал… но когда входил в залу, у него закружилась голова. Все затихли, глядели, как он ухватился за косяк. Он махнул рукой, и я разобрал его слабый голос: «нет… лягу…» Его положили на диван и побежали за льдом. Обед был невеселый, и гости скоро разъехались.
Вечерком я пошел к Горкину в мастерскую. Он сидел под поникшей березкой и слушал, как скорняк читал про Великомученика и Целителя Пантелеимона. Я долго слушал, как жалостливо вычитывал Василь-Василич… — как царь Максимлиян терзал Святого и травил дикими львами, но не мог причинить смертной погибели, и тогда повелел воинам, дабы усекли Святому главу мечом. И великие чудеса случились. Когда царь Максимлиян велел побить львов а выкинуть мертвые тела их голодным псам и хищным орлам, никто и не коснулся святых тел, потому что они не тронули Святого, а легли покорно у его ног. А когда царь, в ярости, повелел бросить их в бездонную прорву, тела добрых львов остались нерушенными и нетленными. И тут я подумал; если бы и с папашенькой случилось чудо, исцелил бы его Целитель!.. А Горкин тут и сказал:
— Великие исцеления истекали от Целителя. Один купец в Туле ногу себе топором посек, и загнила нога, все доктора отказались вылечить, потому «онтонов огонь» жег ногу. А как помолился купец с горячей верой Целителю, помазали ему ногу святым маслицем от лампады Целителя, — здоровая нога стала.
И скорняк рассказал про разные чудеса. Я спрашиваю Горкина: «а папашеньку может исцелить Целитель?» Он говорит: «а это как Богу будет угодно, молиться надо Целителю, чтобы призрил благосердием на лютое телесе озлобление».
Посидели мы до огня, уж и ворота заперли. И слышим — опять все Бушуй воет, нет на него уема. Горкин перекрестился и сказал, воздыхая:
— И с чего это он развылся… воет, воет — все сердце извел!
— Стало быть, уж он чует чего… до Радуницы еще выть начал… — говорит скорняк. — К беде и завыл, что вот Сергей Иванычу с лошади упасть… Вот… к болезни его и воет.
И стало мне страшно, как в тот вечер, когда завыл Бушуй в первый раз, в Егорьев День. Вот и цветы все цветут, нежданно… — гости-то все шептались, и этот Бушуйка воет… Страшно идти гулкими, темными сенями, жуть такая. Тут прибежала Маша, кликнула ужинать, и Сергей Иваныч Горкина посидеть зовет. А как, спрашиваем, не лучше? Ничего, говорит, тошнится только. Втроем и пошли сенями.
Я прочел книжечку скорняка про Целителя Пантелеимона. Ов жил в давние времена, когда язычники мучили христиан. Жил где-то на Востоке и был ученый врачеватель. Сам языческий царь повелел обучить его врачебной науке, дабы он стал царским врачевателем. И он хорошо стал врачевать, во Имя Христа. И было видение одному священнику в том граде, чтобы вышел к воротам. Тот восстал ото сна и вышел. И увидал красивого юношу Пантелеона, что значит «Вселев», или — «Всесильный». Священник позвал его к себе и стал говорить ему про Исуса Христа. И потом научил христовой вере, окрестил тайно и дал ему имя Пантелеимон — Всемилостивый. И Пантелеимон стал лечить еще лучше и даже совершал чудеса. И все прознали, какой Целитель живет в их граде, и стала про него великая слава. Другие же врачеватели серчали и донесли царю. что Пантелеимон творит чудеса силою волшебною. И тогда царь захотел дознать. Привели слепого, которого врачеватели языческие не могли вылечить. Сказал им Пантелеимон: «вылечите сего слепого силою вашего врачевательного бога Асклепия!» Они стали призывать своего Асклепия, но не могли излечить. Тогда Пантелеимон сказал им: «ваш бог — истукан, а мой — господь Исус Христос, и Он мне поможет». И коснулся лжицей своей глаз слепого и рече: «во имя истинного Господа моего Исуса Христа, исцеляется сей недугующий». И слепой прозрел. Царь разъярился и повелел терзать Пантелеимона всякими муками, чтобы он признался в волшебстве и поклонился идолам: сажал Пантелеимона в расплавленное олово, вешал вниз головой на древе, строгал когтями железными и палил свещами горящими, травил дикими львами, топил в море, но Пантелеимон был невредим. И тогда посекли ему главу мечом. А православные христиане взяли нетленное тело мученика, и мощи его почивают в нашем монастыре на Афонской Горе, а частицы мощей — в серебряном сундучке-ковчежце. И много исцелений истекло от них, и все вписали монахи в большую книгу. У скорняка была маленькая книжица, за три копейки, но и в ней есть про всякие исцеления Целителя.
Перед большими праздниками отец получал письма из турецкой земли, с Афонской Горы, от русских монахов. На письме была голубая марка, а то и две, и на них был написан турецкий полумесяц-серп, а на полумесяце непонятные буковки-крючочки, турецкие. Пробовали мы с Горкиным прочитать чего-нибудь, и скорняк пробовал, но никто не мог уразуметь, даже и тетя Люба, а она может по-немецки и по-французски прочитать, и еще как-то. Этому серпу-полумесяцу глупые турки поклоняются, как богу. Они завоевали войной ту гору с мощами Целителя Пантелеимона, но никого не убивают, а даже почитают нашего русского Святого, потому что он и турок исцеляет, когда на то воля Божия. Монахи и посылали отцу письма-моления, помочь им в нужде, и будут они возносить молитвы за всякую руку дающую и нескудеющую. И отец всегда посылал им деньги в письмах и запечатывал красным сургучом, в середке и на уголках, — пять печатей. А они писали, что денно и нощно возносят за нас молитвы ко Господу, Пречистой и всемилостивому Целителю Пантелеимону и вынимают просвирки во здравие живых и за упокой усопших родителей и сродников. Я всегда читал эти письма, очень жалостные и слезные, и всегда монахи писали отцу — «Всемилостивейший и Высокопочтеннейший Благодетель и Благотворитель», и еще ласковые слова. Мы и жили покойно, за их молитвами.
Бывало, принесет почтальон такое письмо, я сперва руки вымою, а уж потом беру, — Горкин так наказал, — и все гляжу на марку с полумесяцем и крючочками. Защурюсь, — и вижу через письмо святую Гору Афон. Она высокая-высокая, вся из камней, и вострая, как пика. А на самой ее верхушке — красивый монастырь, все-то кресты и главки, а над ним, в облачке, лучи Света, и Пречистая простирает покров-омофор Свой. А под самой Горой турецкое сине море, а на нем кораблик на парусах: это богомольцы-паломники подъезжают из нашей Расеи-матушки православной. В письме всегда была вложена иконка на шелковом лоскутке — образ красивого мальчика-юноши, кудрявого, стройного, в золотом венчике: в левой руке он держит ларчик с лекарствами, а в десничке — серебряную лжицу. Я всегда с умилением прикладывался к священной иконке этой, благоговейно лобызая в десничку.