Алексей Иванов - Сердце Пармы
Последней заставой, пятой, Михаил закрыл Каму. Застава расположилась у Пянтега, на Анфаловом городище, где сиротливо торчала над крутояром засыпанная снегами одинокая башня.
И потихоньку закрутились колеса княжьей жизни, с шорохом завращались жернова забот, из-под которых посыпался песок проходящего времени.
Третьим летом – так Михаил начал отсчитывать года после похода московитов – на свой кошт князь сбил артели из нищих пришельцев и прочего люда и отправил в парму рубить лес и возить его в Чердынь.
Зиму Михаил коротал в башне, ездил по заставам, надолго задерживался в городищах, расспрашивая о слухах и настроениях пермяков; самые холода просидел в Соликамске, заново знакомясь со старшинами и богатыми солеварами. В долгих разъездах по снежным воргам Михаил не уставал дивиться – как все же велика его земля и как малолюдна, словно после потопа.
Четвертым летом пришел черед взять пермских князьцов за горло. Михаил, посоветовавшись с Филофеем и дьяками, составил указ, растолковал смысл его Матвею, настропалил и испытал дружину и лишь после этого отправил ратников вниз по Каме. Дружина должна была проверить житье-бытье чердынских попов и огласить новую волю князя: отныне ясак собирать храмам, а не местным князьцам. Пусть мечи и брони дружины предостерегут пермяков от непокорства.
По осени Матвей вернулся заметно возмужавший, посвежевший и словно просветлевший от большого и самостоятельного ратного дела. Давить мятежи Матвею не пришлось. Видно, князьцы еще не сообразили, чем чреват для них новый порядок. Михаил понял, что меч ему потребуется только через год-два.
И в пятое лето он решил ставить острог. Дружина поволокла из пармы, с лесосек, просохшие бревна; усеяла острожный холм, отсыпая заново валы, углубляя рвы, копая ямы под ряжи, колотя бутовый камень, растесывая доски. Михаил уже привык, что на его холме чернеет пепелище, полузаросшее крапивой, да стоят три башенки, печальные, как часовни на кладбище. И вдруг все переменилось: зашевелилась и закипела земля под заступами, и полезли из нее, как новая щетина из старого шрама, волчьи зубы частоколов; друг на друга укладывались венцы башен, как пергаментные листы бессмертной летописи.
Михаил смотрел на стройку, и ему казалось: нет, не бой на Искорке, а вот это время, когда возрождается Чердынь, первая, самая надежная русская застава навстречь солнца, – самое главное в его жизни. Присмотревшись, он увидел среди ратников многих иных людей: и монахов, и солеваров, и русских лапотников из слободок, и пермяков, сошедшихся сюда со всех концов Перми Великой, и еще шли из леса новые люди – незнакомые, молчаливые, оборванные, с разбойничьим прищуром глаз, привыкших к сумраку пармы. Всем была нужна Чердынь, и посад утыкали землянки и балаганы, задымили костры и чувалы, появились бабы, вокруг которых, как грибы вокруг пней, словно размножились стаи детишек, козы, коровы, гуси, псы, кошки, лошади... И в этой суматохе будто бы отступала боль в сердце князя, легчало на душе, прояснялось в небе, и в этом гаме Михаил впервые услышал, как зовет его народ: Старый князь.
А ведь ему было всего под сорок. Но он огляделся и увидел рядом с собой своих детей. Матвей превратился в плечистого, рослого и статного парня, черного, как уголь, красивого, с полоской еще мягких усиков над упрямо изогнутыми губами и с темным, грозовым взглядом колдовских материнских глаз. При встрече с ним прятались девки и краснели молодухи-вдовицы, у землянок которых по ночам бил копытом Матвеев конь. И совсем другой была Аннушка, уже превращавшаяся в девушку, тоненькая, улыбчивая и тихая, как речная кувшинка, не по-княжески стыдливая, закрывавшаяся рукавом, если проходящий мимо орел-ратник приосанивался, начинал накручивать ус и бесстыже подмигивал.
Достроить весь острог до снегопада не успели. Михаил распорядился оставить до весны княжий дом и гридницу, церковь, амбары и конюшни, возведенные только по нижние венцы. И под первым снегом все же поднялись над тыном острые шатры башен, перекликавшиеся с остриями елей, как колокольный звон с громом за Полюдовым камнем. В новом остроге Михаил оставил на зиму сотню Вольги Онежанина, а сотни Матвея и Бархата отправил в Покчу.
Впервые за несколько лет было людно и весело на острожном холме, когда над снегами лишь еле-еле брезжит пасмурный день, а ночи светлее дня от дивного размаха лазоревых и серебряных позарей. Зима навалилась, как медведь, помяла Чердынь, треща костями, и уползла прочь, в ледяные пещеры на самоедских островах.
Летом к Чердыни снизу подошли большие пермяцкие каюки с людьми и грузом. Это с Иньвы, с Майкора и Кудымкара, приплыли князья Кудым-Боег и Елог.
Народ облепил валы острога, глядя, как перед новым княжьим домом пермяки расстилают на земле холстины и выкладывают на них меха, золото, угощенья. Кудым-Боег поклонился Михаилу по-русски.
– Я к тебе, князь, со сватовством, – сказал он.
– А... кого сватаешь?.. – изумился Михаил.
Боег сморщил лицо, пряча усмешку.
– Дочь твою, Анну, сватаю себе в жены.
Михаил обомлел.
Аннушка, вспыхнув, метнулась с крыльца в дом. Потом уже, оставив гостей на пиру, Михаил уединился с Боегом в маленькой горнице.
– Не по нашему обычаю твое сватовство, – сказал Боегу Михаил.
– Русских обычаев я еще мало знаю, – согласился пермяк. – Как уж придумал, так и посватался. Ты и сам жену брал не по обряду.
Боег был смел, глядел прямо в глаза, не юлил. Михаил почувствовал в нем искренность и силу духа.
– Почто дары такие богатые? Может, я тебя заверну с порога?
– Верю, что не завернешь. А дары мои богаты от того, что ты беден. Нечего тебе дать за дочь.
– Дерзишь.
– Прости. Но это правда. Я же не всем, а лишь тебе это говорю.
– Шибко ты спор на речи.
– Не обессудь, князь, таким уж уродился. Я тебя обидеть не хочу. И дурно обо мне не думай. Не корысти ради я приехал и не ради крепости своего княжения. Я твою дочь полюбил. Верно говорю.
– Когда же ты успел? – хмуро поинтересовался Михаил.
– А прошлым летом, когда острог ставили.
Михаил глядел в серые, честные глаза Боега. Вроде бы, видел он тогда эти глаза, из толпы устремленные на его дочь... Да мало ли в Перми Великой серых глаз?
– Мала еще Нюта замуж выходить. Еще в куклы не доиграла.
– У нас такие девочки уже бывают женами. Да и у татар, и у вас тоже бывают. У московского кана Ивана первая жена двенадцати лет была.
– Ну и не к добру то вышло.
– Я согласен с тобой, князь. Сестру свою таких лет я бы мужчине не отдал.
– А чего ж мою дочь сватаешь? Чужого не жаль?
– Не гневись на меня, князь. Знаю, что рано приехал. Но уж так мне дочь твоя к сердцу припала, что боюсь потерять ее. Ведь стану ждать – так другой уведет. Может, тот же Елог, который сейчас в верности клянется и в дружки к жениху просится.
– От твоей опаски она не повзрослеет.
– Я тебе слово мужчины дам и поклясться могу хоть на вашем кресте и волшебной книге, хоть на своей тамге прадедовской: я возьму ее в жены и не нарушу, покуда ей пятнадцати лет не исполнится. Отдам матери своей и теткам – они добрые, – пусть только живет рядом со мной, моей любовью согретая. Я ее не обижу. Коли солгу – убей меня, рукой не шевельну защититься. В парме слово Кудым-Боега все уважают. Мы, род Медведя, вероломства никогда не допускали.
Михаил тяжело молчал.
– Трудно мне решение принять, – сознался он. – Дай время подумать. И Нюту спросить надо, люб ли ты ей?
– Люб.
Ночью Михаил пришел к дочери. Аннушка сидела на своем лежаке, закутавшись в одеяла. Лицо ее было заплакано.
– Любишь Боега? – просто спросил Михаил, присаживаясь рядом.
– Люблю... – пискнула девочка. – Но тебя, тятя, больше люблю...
Михаил невесело усмехнулся.
– Парень он вроде честный, хороший...
– Тятя, боюсь я... Не отправляй меня отсюда...
– Эх, ну и дела... И можно, конечно, Боегу на год отсрочить, да что толку? Тебе уход нужен, призор, а здесь чего? Я, да ратники, да монахи... Опять же, ведь и не быть тебе в Чердыни весь век, все равно увезут... Лучше – сызмальства с пармой свыкнуться. Да-а... Не меня сюда надо – мать...
Михаил думал.
– Как велишь, тятя, так и сделаю, – тихо сказала девочка.
Михаил погладил ее острые коленки под одеялом.
– А вдруг вогулы в набег пойдут? – вслух размышлял он. – Или бунт? Или татары? Или снова московиты?.. Кудымкар – он безопаснее, надежнее...
Михаил все сидел и думал, молчал, молчал, а уж лучина, затрещав, погасла, и Аннушка, наплакавшись, тихонько заснула у него под боком и улыбалась во сне.
Утром Чердынь узнала, что князь отдает свою дочь в жены Кудым-Боегу. Но ни Боега, ни князя в Чердыни уже не было.
Взяв с собой Калину, они тайком от всех переплыли Колву и ушли в парму. Там, где с мрачных отрогов Полюдова кряжа стекает чистая Чудова речка, они выследили и завалили медведя. Шкуру расстелили у ручья, поставили на нее столб с воткнутыми мечами, и два князя, взявшись за рукояти, стали вращать его посолонь, произнося подсказываемые Калиной древние слова клятвы. Михаил потребовал, чтобы Боег поклялся не только перед алтарем – кто знает крепость клятвы недавних язычников? – но и по-прадедовски, на столбоверчении и мече у проточной воды, и чтобы пил с золота, и чтобы ел сырое медвежье сердце, которое, пока вертели столб, истекая кровью, еще долго билось в тряпице в ручье.