Альфредо Конде - Синий кобальт: Возможная история жизни маркиза Саргаделоса
Лежа в постели Лусинды в ожидании, пока пройдет время, необходимое для того, чтобы возвращение на супружеское ложе не представлялось оскорбительным, Антонио Ибаньес обычно предавался воспоминаниям о прошлом, уверенный в том, что упорядочение этого прошлого в соответствии с интересами настоящего и есть то, что многие привыкли называть Историей. Ему нравилось, таким образом, разрабатывать свою личную историю, и делать это на свой манер, лишь в своих сокровенных мыслях, — возможно, для того, чтобы единственное достоверное известие о его пребывании на этой земле касалось лишь его трудов. Потому что о нем самом так никто никогда почти ничего и не узнает. Для Ибаньеса, привыкшего всегда существовать внутри своего панциря, лишь эти часы раннего рассвета, или поздней ночи, служили самосозиданию.
Прошедшие годы были полны риска, но за это время он стал центром созданного им самим мира, к которому все стремились прийти на поклон. Приезд Лапеньи едва не совпал с визитом Вильяма Далримпла. Он был майором английской армии в том уже далеком 1774 году, когда они познакомились в Ферроле, в театре Николо Сеттаро, в комнатах, где оперные певички практиковали иные, нежели те, что принято связывать с гармонией, виды искусств: во всяком случае в таких пропорциях, где золотое сечение имеет совсем иной смысл. Теперь Далримпл был уже пожилым человеком, но еще полным сил, достаточных для того, чтобы прибыть с миссией, вынуждавшей его как можно меньше привлекать к себе внимание, чего гораздо проще было достичь в Рибадео, чем в Ферроле. Тогда он высказал мнение о якобы неприступности города, противоречащее суждению Вильяма Питта, то самое, которое в конечном итоге спустя несколько лет подтвердил маршал Сульт[120] и которое так не понравилось феррольцам, что они и поныне помнили о нем.
Визит старого друга Далримпла во дворец Рибадео застал Ибаньеса врасплох, хотя ему и было о нем известно заранее. Он пришел в некоторую растерянность и несколько месяцев после этого все еще смотрел на Лусинду взглядом, исполненным странной меланхолии, которую она отнесла на счет его возраста. Эта меланхолия родилась в нем с появлением англичанина, возможно, потому, что он узрел в нем свою собственную не такую уж далекую дряхлость.
Он мало говорил с английским военным о заводе или о кораблях, все больше о любви, поскольку всегда, с самого начала их знакомства, считал его шпионом. Неудача предпринятой Питтом военной операции, выступление Вильяма Далримпла в защиту доводов маркиза Энсенады, прямо противоречивших мнению Питта, были в этом плане единственным, чего они касались в своих беседах и что продолжало волновать англичанина, вызывая раздражение у Антонио.
— Его враги пытались представить все так, будто он выбрал Ферроль лишь для того, чтобы ублажить свою любовницу. Весьма обеспеченную любовницу, у которой были значительные имения в окрестностях города. Но ведь совершенно очевидно, что выбор места определило в действительности не что иное, как обдуманное решение. А посему, каковы бы ни были тайные побуждения министра, менее целесообразным выбор места от этого не становится, — приводил доводы англичанин, почти буквально повторяя рассуждения из своей книги, которую Ибаньес прочел уже довольно давно.
Им особенно нечего было сказать друг другу. Они просто болтали ни о чем. Вильям приехал осмотреться, познакомиться с важными людьми и оценить с помощью их суждений обстановку, а затем, без сомнения, передать все куда следует. И не более того. Впрочем, если хорошенько подумать, для его возраста это не так уж мало.
Они беседовали на крыше, вглядываясь в горизонт из высокой стеклянной башенки, наблюдая за проходившими мимо кораблями и легкими облаками, что часто приносит с собой закатный час. Антонио бросил на англичанина недоверчивый взгляд, что не прошло для того незамеченным. Англичане теперь были друзьями Испании, но Ибаньес в определенной степени оставался подозрительным селянином из Оскоса, обходительным, но весьма сдержанным по отношению к иностранцам, которых он привык незаметно и неназойливо, но весьма внимательно изучать. Это поведение заставило Вильяма Далримпла настаивать на выдвинутых положениях, но делал он это напрасно, ибо Ибаньес снова немедленно вспомнил эти самые рассуждения, также вычитанные им в книге британца.
— Ферроль, — говорил Далримпл, — чрезвычайно силен благодаря своему географическому положению, поскольку для того, чтобы приблизиться к нему с моря, необходимо войти в лиман шириной не более пятисот вар, хорошо защищенный несколькими фортами. Причем этот лиман можно в случае необходимости блокировать, установив бон[121] со стороны моря и соорудив эстакаду со стороны суши, и тогда враг должен будет произвести высадку и довольно долго идти до города… — добавил англичанин, вызвав любезную улыбку галисийца.
Ибаньес не мог забыть, что книга была написана почти тридцать лет назад с целью отговорить кого бы то ни было от самой идеи штурма Ферроля; а это означало, что поползновения к захвату были и в те времена, когда сынов Великобритании считали не менее дружественными к испанцам, чем теперь. По этой причине он и сейчас не упускал из виду, что все сказанное его гостем через какой-нибудь столь же небольшой отрезок времени может послужить чему-то прямо противоположному. Поэтому он молчал. Он взвешивал вероятность захвата города французами; если бы это в конечном итоге произошло, у него была бы возможность высказать свое мнение. А сейчас он ограничился предположением, что дальняя высадка, этот более чем вероятный подход к городу с суши, вполне мог бы сделать штурм реальностью. Он не знал тогда, что именно так и поступит несколько лет спустя один французский маршал.
К тому времени Антонио Раймундо Ибаньес уже решил для себя, что не стоит иметь дело ни с французами, ни с англичанами, ни от тех ни от других не следует ничего ожидать и добиться чего-то можно, рассчитывая лишь на себя. Он хранил преданность своему королю, своему народу и Святой матери Церкви, своему семейству и делам, ибо он всегда верно служил им. Но как объяснить это англичанину? И стоит ли? Как объяснить это кому бы то ни было? Лучше хранить молчание, и пусть за него говорят его дела, подумал он в порыве неосознанного простодушия. Именно им, делам, он и посвятит себя в будущем. Только благодаря этому память о нем будет жить в веках. Беседа с Далримплом перестала интересовать его. Этот англичанин даже о женщинах не умел говорить с необходимым изяществом.
«Наши враги полагали, что нам никогда не сравниться с иностранцами в изысканности вкуса, элегантности и изяществе. Вот невежи! Это означает отрицать возможность взаимопонимания в области наук и искусства и постыдно признать себя дураками, не способными улучшить свою судьбу».
Ибаньес вспомнил, что именно так сказал он однажды Ховельяносу. А может быть, он написал это в письме, возможно седьмом по счету; но он совершенно определенно говорил, что если он не лучше, то уж никак и не хуже, чем кто бы то ни было, и это было верно в отношении как всех, так и каждого в отдельности из его соотечественников, благородных или плебеев; и еще он был уверен, что богатство народов обеспечивает им возможность жить в условиях свободы. Судьба каждого зависит от его собственных усилий. Это относилось и к англичанину. Так что тому следовало приложить определенные усилия, если он хотел, чтобы Ибаньес что-то ему объяснил, или самому сделать соответствующие выводы.
На открывавшемся на севере просторном горизонте не было видно ни кораблей, ни даже стаи китов, которые бы показывали свои мощные спины или страшные хвосты, готовые опрокинуть осмелившиеся приблизиться к ним лодки. Ибаньес устал предаваться воспоминаниям о визите Далримпла. Эти воспоминания уже потеряли для него всякий интерес. Он встал и вернулся домой подземным переходом.
Жизнь подчас подобна темному проходу, и никому не ведомы ни длина, ни глубина его. 1804 год был черным годом для соседней Астурии. Экономическое общество друзей страны в Овьедо и аналогичное в Компостеле, основателем и секретарем которого был Фрейре Кастрильон, ныне новообращенный святой муж, а некогда, в понимании Ибаньеса, просвещенный проходимец, в течение трех месяцев роздали триста пятьдесят тысяч продовольственных пайков несчастным голодающим, которыми кишели город и его окрестности; эти люди влачили нищенское существование, не имея даже куска хлеба. Белая фасоль, овощи, лук, чеснок, сладкий или горький перец, оливковое масло, уксус, соль и хлеб распределялись среди голодающих крестьян; предварительно еда готовилась в печах, созданных по модели Румфорда[122], из прочного камня, способного выдержать постоянный интенсивный огонь, позволявший приготовить сотни и сотни порций, поставляемых на общественные пожертвования благодаря поддержке самых богатых людей, которых не затронул кризис.