Дмитрий Ерёмин - Юрий Долгорукий (Сборник)
- Тебя спрашиваю!
- А я тебя спрашиваю.
- Меня знает весь Киев!
- Я не знаю - вот тебе и не весь Киев.
- Петрило. Слыхал?
- Нет.
- Не слыхал? А вот я застану тебя с непочтительной речью супротив князя нашего, либо ночью со светом в жилище, либо… Будешь знать тогда восьминника Петрилу.
- Не мог ты найти приличнее работы? - с улыбкой спросил Иваница.
- Да кто ты, чтобы так вот мне суперечить? - закричал Петрило.
- Иваница.
- Иваница? А что это такое?
- Иваница, да и весь сказ. Разве мало?
- Чего слоняешься в сём дворе?
- Сидел за столом у воеводы, а теперь взял да и встал.
- Ты? У самого Войтишича за столом? Простой смерд? И встаёшь раньше всех?
- Время от времени приходится относить куда-нибудь паскудство, которого набираешься за такими столами. Или, может, нужно было беречь, покуда ты придёшь и заберёшь у меня?
- Люб ты мне, - хлопнул Иваницу по плечу Петрило, - отнеси своё и возвращайся к столу. Выпьем с тобой. Выпьем и послушаем старого Ивана. Знаешь, куда тут идти?
- Найду. И без восьминника найду…
Петрило снова начал разгребать невидимый снег, направляясь в воеводские палаты, а Иваница продолжал слоняться по суровому подворью воеводскому, изо всех сил прикидываясь дурнем и тем временем окидывая пристальным взором всё подозрительное или просто такое, что могло бы ему пригодиться. Сразу нужно отметить, что не обнаружил он ничего и возвратился к пирующим чуточку обеспокоенным, потому что не привык к неопределённости и неизвестности.
За трапезой ничего не изменилось. Точно так же бесшумно метались служки, нося новые и новые яства, точно так же разглагольствовал Войтишич, точно так же пытался похвалиться услышанным то от патриарха, то от германского императора, то от короля франков, то от самого папы римского сухой как щепка игумен, который, собственно, за всю свою жизнь не выезжал из Киева даже в Вышгород. А врал лишь для самовозвеличения, да ещё, быть может, ради придания веса своему родичу Войтишичу. Дулеб, как и до того, в разговор почти не встревал, только время от времени пытался возвратиться к тому, что было для него важнее всего на свете, однако Войтишич избегал даже самого слова "убийство", в чём имел теперь сообщника - Петрилу, который, перегибаясь через весь стол, кричал Дулебу: "Лекарь, отведай-ка вот этого! Плюнь на всё и отведай!"
Иными словами, Иваница не заметил ничего нового за столом, потому что Петрило не мог считаться здесь новым: просто ещё один из воеводских блюдолизов, хотя и сам в Киеве, выходит, человек не без значения; не имел Иваница ничего и для Дулеба, что угнетало его вельми, но он возрадовался бы, если бы мог знать, что за это время Дулеб уже понял хитрую игру, затеянную Войтишичем и его друзьями; он почти разгадал их тайный замысел, сводившийся тем временем к избежанию разговора об убийстве Игоря, к избежанию самого слова "убийство", избежание же какого-либо слова является непроизвольным или же заранее определённым стремлением обратить на него особое внимание. Беседа их вертелась вокруг необычного события, не называя самое событие, речь шла о вещах, казалось бы, начисто отдалённых и даже просто бессмысленных, - а Дулебу слышалось только одно: смерть, смерть, смерть; говорилось о городах, которые Войтишичу приходилось брать со своей дружиной, говорилось о киевских горах с золотыми церквами и монастырями, столь милыми сердцу игумена Анании, говорилось о городских судах, которые чинил Петрило, заботясь о пользе княжеской и причиняя при этом горе и кривду людям безымянным, - а у Дулеба всё это как-то смешивалось в одно, он думал о своём, для него всё сливалось в неразрывное целое: Игорь, и город, и горы, и горе.
Ещё несколько дней назад он ехал сюда, хотя и без особого желания, но и не боясь княжеского поручения. Теперь же убедился, что Киев не даётся ему в руки. Не было души, которая не знала бы тайны убийства князя Игоря, но получалось так, что не было души, которая могла бы раскрыть тайну.
- Мне кажется, что в Киеве жажда единодушия превосходит стремление к правде, - заметил Дулеб, уже в который раз пользуясь необязательностью их разговора, при которой слова скакали, будто пузырьки на лужах во время большого дождя.
- Ибо лучше ошибаться единодушно, чем быть правдивым в одиночестве, объяснил игумен.
- А как же слово божье про блаженных праведников? - полюбопытствовал Дулеб.
- Праведны у нас те, кто вместе со всеми.
Снова разговор шёл словно бы о вещах очень отдалённых, но точно так же как малейшая прямая линия - всего лишь отрезок дуги большого круга, который так или иначе должен замкнуться в неразрывности, - он неминуемо должен был прийти к тому, о чём думали, чего не могли забыть никак и никогда.
- Я склонен прийти к мысли, что в Киеве нет виновников, - ещё не произнося слова "убийство", но уже подходя к нему вплотную, снова заговорил Дулеб. - Да и не может быть виновников в этом городе, где и не слыхивано об убийстве князей или кого-нибудь из их приближенных. Выгнать из города, разметать двор, сжечь дома - это киевляне могли всегда, но дойти до такого…
- Дорогой мой, - замахал на него Войтишич, - братоубийство противно душе русской! Только в чистом поле, только с мечом в руке и с богом в сердце…
- А Борис и Глеб? - напомнил Дулеб.
- Они убиты Святополком окаянным. Это был выродок среди князей и среди люда.
- А ослепление Василька? - снова напомнил Дулеб.
- Это рука ромеев дотянулась даже сюда. Ты, лекарь, знаешь ли ромейские повадки, а уж я навидался вдоволь, будь оно проклято. А где это Емец? Здоров ли?
- Ты ведь знаешь, воевода, - промолвил Анания, - что Емец вельми опечален бегством сына.
- Дорогой мой, бездетность твоя мешает тебе понять, что сыновья и вырастают затем, чтобы бежать от своих родителей; когда-то и я бежал от своего отца, хотя он был не последний человек в городе, а войтом[38], будь оно проклято. Не бежал бы - я тоже стал бы войтом. А так с божьей помощью да княжьей лаской послужил земле нашей рукой своей и сердцем…
- Теперь послужишь мудростью, - вклинил Петрило.
- Но Емца надобно утешить. И гостям моим покажу Емца. Ибо нигде не увидят такого человека. Посмотрим, лекарь, дорогой мой?
Дулеб рад был наконец встать после затянувшегося, чуть ли не каменного сидения, про Иваницу и говорить нечего…
Снова очутились они в мрачном дворе, но с появлением Войтишича возникла словно бы сама собой покорность, откуда-то выступали тёмные фигуры, кланялись и исчезали, другие тёмные фигуры сопровождали хозяина с гостями, предупредительно и учтиво держась на расстоянии. На каждом шагу угадывалась здесь готовность выполнить любые повеления, невидимые исполнители воеводиных желаний метнулись куда-то вперёд, всё там должно быть приготовлено ещё до прихода Войтишича, он не блуждал по двору, не должен был искать то, что хотел видеть, - он просто шёл туда, где оно должно было быть, и оно было там!
В глубине двора, где высокая деревянная ограда изгибалась углом, переходя на другую киевскую улицу, они нашли высокого хмурого человека, который спокойно стоял, опираясь на тяжёлое длинное копьё с намного большим, чем обычно, наконечником. Поражало лицо этого человека, поражало своей бледностью, почти полной обескровленностью и мёртвым каким-то выражением. Когда же Дулеб и Иваница, которые впервые видели Емца, подошли вплотную, то увидели, что у него на месте глаз - багровые шрамы, и тогда оба поняли причину мертвенности лица этого бывшего воина и одновременно поражены были бессмысленностью его вида, потому что копьё в руках у слепого, переставая быть оружием, уже не могло выполнять своего прямого назначения и, следовательно, воспринималось как вещь совершенно бессмысленная.
- Дорогой мой, - почти растроганно промолвил Войтишич, - тут вот мои гости, и они хотели бы увидеть, что с тобой сделали ромеи, когда мы вместе ходили на Дунай. А уж ты им покажешь, что воин всегда остаётся воином. Покажи-ка им, дорогой мой! Тут княжий лекарь приближенный и его слуга.
- Товарищ, - напомнил Дулеб.
- Товарищ, - повторил Войтишич, - вишь, как состарился ваш воевода, будь оно проклято, уже и слова забываю. Покажи, дорогой мой Емец.
Емец молчал и не пошевельнулся на речь воеводы, - видимо, привык стоять вот так и дослушивать до конца, научился терпеливости, знал склонность Войтишича к словоизлияниям, поэтому подождал ещё немного и после того, как Войтишич умолк, грубым и словно бы знакомым Дулебу голосом крикнул куда-то в угол ограды двора:
- Ойка, кричи!
Дулеб с Иваницей одновременно взглянули туда, куда послал своё веление Емец, и увидел то, что должны были бы давно увидеть: врытый в землю, сколоченный из грубых горбылей щит, широкий и высокий, будто ворота, и из-за этого дубового, страшного своей прочностью и нечеловеческой мрачностью щита ударило на них девичье, почти детское, отчаянно-болезненное: